Марсьяль Пувро запер траурный зал, где в двух скромных парижских гробах покоились умершие два дня назад молодые супруги — они тихо отравились угарным газом из-за неисправной печки, так и не осознав, что умирают, прямо во сне, плавно перешедшем в вечный покой; неощутимо прошли через жар, холод и разные цвета, предшествующие Ясному Свету, которого они не успели заметить, ибо их тонкая субстанция, ненадолго попав в Бардо, или мир, разделяющий миры, тут же воплотилась в тела двух близнецов, мальчика и девочки, родившихся в клинике в Ниоре, ловко подхваченных акушером и врученных отцу, изумленно и брезгливо глядевшему в разверстую промежность жены — не понимая, как могли протиснуться в эту щель целых два тела, пусть даже таких хиленьких и перепачканных кровью; жена с каплями пота на лбу и еще не высохшими слезами протягивала руки к детям, которых она только что в муках родила и которых тоже однажды опустят в землю бессмертные могильщики, пока же они собирались похоронить пару молодых покойников, ждавших по соседству, и потому спокойно выпивали в подсобке, сидя на мраморных плитах, отложенных под гравировку, и ждали назначенного часа; и заливали в себя серьезные порции водки — из горла, пустив бутылку по кругу; и если один из троицы удерживал ее дольше положенного, то двое других начинали ворчать: время-то поджимает — оно всегда поджимало, хотя делать им предстояло одно и то же: предавать земле или огню чьи-то бренные останки, а длиннолицые трудяги все трепались и выпивали, и обсуждали пир, до которого оставалось недолго, три месяца, он пройдет весной, как проходил ежегодно с тех пор, как создан свет, — вот уж позабавимся наконец, и напьемся в стельку, и наедимся до отвала, и три дня никаких трупов, поскольку, как знает всякий, во время пира Погребального братства никто не умирает, это подарок Братству от Безносой, это отгул, праздничное торжество вдали от тризны, рождественские каникулы и передышка в катастрофах, подарок святого Николая скучнолицым трудягам. Три месяца — вроде бы и много, но для них зима была временем нетерпеливого ожидания, когда они пили больше привычного, потому что мерзли, потому что ручки у гробов покрывались инеем, а мрамор казался еще холоднее, чем всегда, и земля поддавалась с трудом, несмотря на единственную их игрушку — крошечный бульдозер, поэтому они грелись и думали, что скоро пир, и на него придут все: землекопы, кладбищенские сторожа, гробовщики при галстуках, водители роскошных катафалков — и скажут положенные по ритуалу слова, и потом набросятся на еду и питье, перемежая все рассказами и философскими размышлениями, и забудут на целых две ночи о том, что Колесо вращается и что все люди рано или поздно окажутся у них на плечах, потому что никого это не минует: что бы ни случилось с тонкой материей души, тело всегда возвращается в руки могильщиков.
Они редко обсуждали обстоятельства смерти; иногда с жалостью рассматривали приятные формы какой-нибудь клиентки и тихонько проводили по ним пальцем; подсмеивались над кривыми ногами или над жалкими посмертными формами мужских причиндалов, скукоженных или свернутых набок; читали татуировки, разглядывали растительность, бородавки, родинки; всегда пересчитывали пальцы на ногах и смеялись, как дети, если находился палец сверх нормы — суля удачу и грядущее изобилие. Часы не трогали, брали только крестильные цепочки, браслеты и перстни с печатками, если их забывали снять родственники; иногда присваивали кто красивую рубашку, кто галстук — это не грех, а знак уважения. Современные часики долго тикали в могилах на истлевших запястьях, года два или даже больше, когда как, и кладбищенские смотрители всегда рассказывали во время пира, что глухое биение, идущее из-под земли, для них словно приятная компания, а будильники кварцевых часов напоминают, что пора идти на перекус — если вдруг они позабудут.