Регина поймала себя на том, что ей нравится эта маленькая женщина, которая так смело говорит и умеет отстоять свою точку зрения. Когда та выходила, будто нарочно громко стуча каблуками, в зале не было ни одного человека, который не смотрел бы на нее с уважением, а Абрам даже встал и низко поклонился.
Запись в дневнике от 8 сентября свидетельствует, что в одном – вероятно, левом – полушарии мозга вертелась мысль о «Фабрике мухоловок». Стало быть, мое левое полушарие нормально работает и сохраняет верность писательскому долгу, а беззащитное правое тянет меня в другую сторону, притом успешно: безумие побеждает на всех фронтах, и я слышу свой голос, спрашивающий у Доры, не хочет ли она хоть ненадолго вырваться из затхлого помещения. В ответ на ее грустное: «Выходить запрещено» – говорю: а может, хватит уже, наверно, в жизни она достаточно наслушалась запретов? Дора колеблется: а как же мама? – однако я ее убеждаю, что мама не только согласится, но и будет довольна:
– Ей ведь хочется, чтобы ты хоть что-то увидела, да и мой друг охотно составит ей компанию.
Юрек смотрит на меня так, будто начал выздоравливать.
– Ты хорошо понимаешь, что делаешь?
Рядом вспыхивает ссора. Двое прилично одетых мужчин повышают голос: они говорят так громко, что даже заглушают царящий в коридоре шум. Один, поменьше ростом, совсем раскипятился:
– Если ты так считаешь, то никакой ты не еврей, тем более не венский еврей.
– А кто же я, по-вашему? – Второй говорит спокойно, но я вижу, что его аж трясет.
– Ты – еврейка из Дрогобыча, вдобавок давно уже отцветшая!
Я на всякий случай ретируюсь и оказываюсь рядом с тремя мужчинами и женщиной, которые негромко переговариваются. Мне кажется, что я не раз видел их прогуливающимися по Пётрковской, но это столь же маловероятно, как и то, что они знают меня. К счастью, они даже не заметили, что я подошел.
– Не хочу никого обвинять, но, когда составлялись списки для депортации, все бежали к нему, чтобы защитить своих людей. Тогда он был хороший, да?
– Ясное дело: всех устраивало, что кто-то такой существует.
– Как прикажете вас понимать, господин адвокат?
– Каждый мог себе сказать: это он виноват, это он придумал сравнение с гангреной: мол, чтобы спасти жизнь, нужно отрезать руку или ногу… Кто-то ведь должен был произнести такие слова.
– Я не в состоянии влезть в его шкуру, да и никто бы, наверно, не смог. Что ни говори, а он сохранял гетто еще два года… Моей племяннице, например, удалось спастись, и, надеюсь, она достойно чтит нашу память. А что вы на этот счет думаете, молодой человек?
Я и ухом не повел – вот уж не ждал, что меня могут назвать молодым человеком, – однако все смотрели на меня, а это означало, что болезнь прогрессирует. Оставалось одно: напустив на себя умный вид, надеяться на чудо, – и оно не заставило себя ждать: вернулась Дора.
– Мама еще сама меня уговаривала. Только велела захватить теплую кофту… – Глаза у Доры горят; рехнуться стоило хотя бы ради этих сияющих глаз. Я кланяюсь господам и даме, пожелавшим узнать мое мнение, и мы уходим.
Великодушие Юрека («Я вас провожу, мало ли что…») свидетельствует, что я поспешил счесть его выздоравливающим. Он заметил, что приглянулся дежурящей у выхода великанше, но не уверен, помнит ли она его еще. Однако чего не сделает мощь американской философской мысли, подкрепленная лодзинской находчивостью! Когда мы увидели, как вышедшая из зала Ханна Арендт подписывает у служителя какую-то бумажку, вероятно командировку, то, даже не переглянувшись, смекнули, что надо делать.
– Позвольте поинтересоваться, каковы ваши ближайшие планы? – Юрек изображает из себя журналиста, который неделю проторчал под дверью, чтобы задать умный вопрос. Подействовало: возможно, Ханне Арендт немного обидно, что никто ее не узнал.
– Отдохнуть от этого общества.