В комнате после оглашения документа стояла тишина. Антонов оглядел пленников. На их безучастных лицах читалось лишь полное изнеможение.
– Н-да, – горько и неожиданно для всех вздохнул министр земледелия Маслов. – Вы меня в ту же камеру, что и царь Николай отправите? Я же здесь при нём сидел, как революционер. Царя свергли, а мне опять в тюрьму. За что на этот раз? За то, что я эсер, а не большевик? Я прежде всего социалист, товарищи.
– С вами потом разберёмся, – ответил Антонов. – Долго здесь не задержитесь, я полагаю, а пока подписывайте, что доставлены и арестованы.
– Не буду я вашу грамоту подписывать. Постыдились бы, товарищ большевик.
– Дело ваше, – равнодушно ответил главный. – Коновалов, распишитесь.
Бывший министр торговли долго вглядывался в бумагу, силясь сквозь пенсне найти свою фамилию в тусклом свете единственной лампы. Наконец нашёл и поставил благородно-размашистую подпись, отточенную регулярной практикой до последнего штришка. Тюремный конвойный взял его за локоть и отвёл от стола. «Пойдёмте, господин Коновалов», – чуть слышно сказал он. Нынешняя стража тюрьмы Трубецкого бастиона была недавно назначена вместо царских жандармов арестованным сегодня правительством. Они пошли по узкому коридору цепочкой, замыкал которую солдатик, давший во дворе министру закурить.
– Третьяков….Терещенко…Салазкин…. – Александр Иванович, следуя к камере слышал, как Антонов-Овсеенко выкрикивал фамилии вчерашних его соратников, будто комья земли кидал в крышку гроба.
Перед узкой, обитой железом дверью камеры остановились. Передний конвоир достал связку ключей, зазвенел ими, ища нужный. Наконец отыскал и противно заскрипел им в замочной скважине. Дверь открылась, камера готова была принять своего очередного постояльца.
Коновалов вошёл внутрь, огляделся по сторонам. «Тесновато. Впрочем, лучше, чем в могиле», – подумал заключенный без эмоций. Когда глаза наконец привыкли к еле начавшей сереть темноте, удалось рассмотреть вынужденное пристанище. Шагов десять в длину и пять в ширину, высокий сводчатый потолок с небольшим зарешеченным окошком под ним – вот и весь простор. Посередине поперёк камеры больничная кровать, вмурованная в стену. Рядом с ней небольшой стол, тоже намертво приделанный к стене. В углу крохотный умывальник и нужник. В изголовье кровати на панцирной сетке лежал свёрнутый в цилиндр тощий соломенный матрас, около него такие же хлипкие одеяло и подушка, рядом простыни и полотенца. Чувствовался промозглый холод, идущий от асфальтового пола, покрытого пошарканной краской.
«Долго я тут не протяну», – подумал Александр Иванович, вспомнив чудом вылеченный туберкулёз, и тотчас же зашелся в приступе кашля. В носу тоже стало влажно. Он нашёл в кармане носовой платок. «Рубашка несвежая», – пришла неуместная мысль, Коновалов удивился её нелепости и расстелил кровать. Лёг, не раздевшись, и укутался тощим одеялом. «Интересно, что убьет меня раньше: вернувшийся туберкулёз или пуля красноармейца, когда на расстрел поведут», – подумал он. Министр не спал почти двое суток. Прошлой ночью отдохнуть получилось от силы часа четыре, с тех пор сутки на ногах в постоянном нервном напряжении. Поначалу мозг не отключался, в каком-то вялом оцепенении еле-еле роились мысли, наползая одна на другую, без всякой связи друг с другом. Какие-то обрывки воспоминаний, переживания минувшего дня, осознание, что сегодня смерть была совсем близко.
Наконец организм не выдержал, незаметно подкралось забытьё. Начал сниться яркий сон. Будто он вновь сидит в Малахитовом зале Зимнего дворца. Большевики уже предъявили ультиматум о капитуляции, министры Временного правительства ждут помощи, во все концы отправлено известие об их отчаянном положении, но на улице, кроме солдат и матросов с красными повязками на рукавах и шапках, никого не видно. На Неве лениво замерли корабли большевиков, угрожающе целя орудиями. Надежда тонкой струйкой утекает, как тает папироса в руках, как тает расстояние на циферблате часов, показывающих время, оставшееся до истечения ультиматума.
– Идут, господа, идут. Спасены! – кричит кто-то.
Он подходит к окну и видит, как через Дворцовую площадь идёт толпа мужчин и женщин, раздвигая большевиков. Те почему-то не сопротивляются и не препятствуют.
– Здесь не меньше тысячи человек, а нам и пятисот хватило бы с лихвой, – радуется тот же голос.
Коновалова смущает, что он не видит в руках у спасителей никакого оружия, да и лица их неуловимо знакомы. Так бывает – видишь человека, и понимаешь, что точно уже встречался с ним, но где и когда, забыл. Силишься вспомнить, но память подкидывает всё не то, и не то, будто дразня, а ты мучительно продолжаешь искать ответ.
Вот уже топот на лестнице рядом. Наконец, впереди идущие входят в зал. Не врываются, как давеча большевики – бешено, словно волна, со своими руководителями, будто пеной, в авангарде, а степенно, не спеша, деловито и аккуратно выстраиваясь в ряды. И тут память сдаётся – да это же работники моих фабрик! Вот администраторы, вот самые опытные работники. Все обстоятельные и серьёзные.