― А за дом не волнуйтесь, — сказал он, прижав руку к сердцу, — я прослежу, чтоб там всегда был порядок, и чистота, и чтобы всякая вещь на своем месте. И за дочки вашей виноградом на балконе тоже пригляжу. Когда вы, сосед, на следующий год вернетесь, весь балкон у вас будет в тени.
Мы загасили сигареты, раздавив их о дорогу, и крепко пожали друг другу руки.
― И не забывайте, — сказал он напоследок — нам писать, Лоизусу, и Антемосу, и Мореходу — и пришлите нам открытки с видами той лондонской церкви — ну, той, большой, с часами.
Я пообещал, что вышлю непременно.
― И помните, — крикнул он уже мне вслед, вспомнив деревенскую поговорку, которой принято выражать надежду на счастливое будущее. — Самое сладкое вино — от будущего урожая.
* * *
― Понимаете, в чем дело, — сказал таксист, который ближе к ночи довез меня до охраняемого, как крепость на осадном положении, аэропорта, — понимаете, вся беда греков состоит в том, что на самом-то деле мы все настроены про-британски.
В тот вечер в городе уже прогремели два или три взрыва, и не приходилось сомневаться, что этим дело не ограничится. Он вел машину по безлюдным полутемным улицам мимо случайных встречных патрулей осторожно, но при этом в каком-то странном возбуждении. Он был пожилой, неторопливый, с совершенно седыми усами. Судя по акценту, родом он был из Пафоса.
― Что вы говорите? — почти не слушая, ответил я: а вслушивался я в подозрительные звуки окружающей нас темноты, поскольку привязанная к приборному щитку синяя бусинка (талисман от сглаза) утешала меня, но не слишком.
― Даже Дигенис, {882}
— глубокомысленно изрек таксист, — говорят, что даже он настроен про-британски.Это был типичный греческий разговор, что вызывают головокружительное ощущение нереальности — за последние два года я выдержал их не одну сотню.
— Это именно так, — продолжил он неспешным, уверенным тоном деревенского умника, — можете мне поверить, даже Дигенис, хоть он и воюет против британцев, на самом деле их любит. Но нам все равно придется их убивать — с жалостью, даже с любовью.
Письма к Генри Миллеру
Я только что перечитал «Тропик Рака», и мне захотелось черкнуть Вам по этому поводу пару строк. Ваша книга представляется мне единственным достойным — в полный рост — произведением, которым действительно может гордиться наш век: это настоящий триумф, от первого до последнего слова; и Вам не только удалось дать всем по мозгам с литературной и художественной точек зрения, Вы еще и вывернули на бумагу все нутро, все потроха нашего времени. Я никогда раньше ничего подобного не читал. Я вообще не подозревал, что такое можно написать; но самое любопытное, что при этом я вполне отдавал себе отчет: мы все давно чего-то в этом роде ждали. Место подготовлено, плацдарм расчищен. «Тропик» открыл дорогу к новой, ожившей, из мяса и крови жизни. Перед ее лицом всякий панегирик — банальность; так что, ради бога, если все это на Ваш слух звучит как блеяние замшелого критика, как литературный кольдкрем, не вините в том меня. Видит бог, я взвешиваю каждое слово или, по крайней мере, стараюсь взвешивать, но Ваша чертова книга землетрясением прошлась по всем моим мерам и весам и перепутала гирьки. Я влюбился в нее до одури. Я страшно рад, что все каноны чувств, запутанных и тонких, отправились к такой-то матери; что Вы наложили по куче дерьма под каждой заделанной Вашими современниками, от Элиота до Джойса, безделицей. И дай нам, Господи, молодым людям, воли развести теперь на каждой кучке маргаритки — и тем закончить дело.
Что-то вроде «Тропика» носилось в воздухе с самой войны. Ваша книга — финальный вариант всех этих слабых, сырых, пачкотней отдающих набросков: «Чаттерлей», «Улисса», «Тарра» {883}
и т. д. Роман обращен не только вспять, но (на что ни один не оказался годен) обращен вперед.Он наконец-то указал нам выход из сортира. Как забавно, что до сей поры никто и не пробовал ускользнуть с водой во время слива через канализацию, вместо того чтоб создавать затор и давку в дверях. Я приветствую «Тропик» в качестве настольной книги моего поколения. Она стоит в полный рост, вровень с теми книгами (а их совсем немного), которые писались людьми от самого своего нутра. Господи, прости, звучит помпезно, однако как иначе скажешь? <…>
<…> Готов поспорить, что после Вашей книги всякий английский и всякий американский писатель почувствовал себя чем-то вроде сырного клеща. То есть всякий писатель, в котором не уснуло чувство совести, конечно. Хотел бы я, чтобы Д.Г. Лоуренс дожил до наших дней и было кому издать по этому поводу распроблядский вопль радости. <…>