Утром в воскресенье я повел ребят в Китайский квартал, и в ресторане у Мило случился приступ кашля. Сначала я решил, что он поперхнулся, я вскочил с места, а он закинул голову назад, и у него была перекрыта трахея, стали синеть губы, тогда я уложил его на пол и делал искусственное дыхание в сочетании с закрытым массажем сердца до приезда «скорой помощи». К тому времени лицо Мило стало серым и матовым, словно мешок корпии. Затем, когда в клинике Нью-Йоркского университета узнали, что у меня нет медицинской страховки, мне сказали, что Мило отправят в больницу «Бельвю», как только его состояние станет стабильным, а я сказал, что у него наследственная прогрессивная легочная дистрофия и его здесь уже лечили, и заставил глупую медсестру позвонить доктору Эрлихману, после чего она неохотно взяла мою кредитную карточку — она взяла бы ее с еще большей неохотой, если бы узнала, что на карточке уже давно нет ни гроша. Из клиники я позвонил Лотте, и прежде, чем успел сказать хоть слово, она выпалила, что все мои картины проданы, что на всех пяти актрисах краснеют маленькие точки, но на этот раз я даже не попытался сделать вид, будто мне есть до этого хоть какое-то дело, и рассказал ей о нашем мальчике. Лотта примчалась в приемное отделение, и мы сидели там до тех пор, пока нам не сообщили, что на этот раз все обошлось, и тогда Лотта осталась ждать, а я отвез Розу обратно в студию.
После того как Роза уснула, я уселся на пожарной лестнице в теплой куртке и курил одну сигарету за другой, размышляя о том, что я — малыш Веласкес (странные вещи порождает рассудок, надо будет поговорить об этом с Шелли). Накурившись до рези в горле, я забрался через окно обратно в студию, сел за стол и подсчитал свои богатства: двадцать пять тысяч за портреты актрис плюс обещанная неустойка от «Вэнити фейр» — дадут тридцатник, достаточно, чтобы расплатиться с самыми неприятными долгами, а предложенная Слотски работа в Италии решит на обозримое будущее все проблемы; мне придется на какое-то время полностью переложить на Лотту заботу о детях, но что еще я могу сделать? Она не станет возражать, если речь будет идти о действительно серьезных деньгах; в конце концов, можно будет нанять няню. Я пришел к выводу, что смогу наконец разобраться даже с долбаными счетами за лечение и получу возможность передохнуть.
Через два дня журнал прислал неустойку: поразительно оперативная выплата, должно быть, Герштейн чувствовал себя страшно неудобно. Лотта обналичила чеки, выписанные за картины, и минут двадцать я купался в деньгах, прежде чем начал сам выписывать чеки. Почти половина всей суммы должна была бы достаться налоговому управлению, долги за прошлые годы и выплата за этот, но я не смог заставить себя пойти на это. Вместо этого я договорился о встрече с Сюзанной — моим самым назойливым паразитом, — затем последовали аренда студии, телефон и выплаты по четырем кредитным карточкам, обремененным счетами за медицинское обслуживание, пластиковому спасательному кругу, на котором держалась жизнь Мило, а затем я отправился колесить по городу с пачкой наличных, возвращая деньги всем тем, кто одалживал мне сотню-другую, не надеясь получить свои деньги обратно.
А Мило выписался из клиники, похожий на старую овсянку. Я просидел с ним какое-то время, пытаясь его приободрить, и, разумеется, это он меня приободрил, как это всегда у нас бывает. Он развеселил и Еву, нашу няню, которая и в лучшие моменты склонна к славянской депрессии, но все равно, слава богу, она у нас есть. Ева из Кракова, она одна из тех редких польских девушек, кто, приехав в Америку работать няней, действительно устроилась на такую работу, а не попала в один из славянских борделей, похоже, ставших наиболее характерной чертой глобализации.
Не знаю, что в больном ребенке такого, с чем нам, современным людям, так сложно иметь дело; по злой иронии искреннее горе практически невозможно, ты думаешь: «О, какая банальность», как будто твоя жизнь роман, а это дешевый литературный прием, и, разумеется, настоящей веры больше нет, по крайней мере ее нет у меня. Помню, я читал у Хемингуэя что-то в том духе, что, если у человека умрет сын, он больше не сможет читать «Ньюйоркер». Это гложет, гложет. Мне приходят всяческие дьявольские мысли вроде того, что пусть он был бы лучше маленьким куском дерьма, а не самым лучшим ребенком в мире, красивым, талантливым и добрым, насквозь порядочным, и тогда мне не было бы так больно, но, может быть, родители ужасных детей мыслят иначе, по телевизору показывают, как мамаши серийных убийц плачут в зале суда, жалея своих малышей. Откуда у Мило эта жизнерадостность? Что это — издевательский подарок, сделанный Всемогущим? Сосунок, тебе отпущено жить всего двенадцать лет, так что вот тебе дополнительная помощь от Святого Духа? Еще один вопрос, который я решил обсудить с Шарлоттой.