В ту пору он мог, ничуть не считая это чем-то особенным, за один день махнуть из Хайдаркана к перевалу Сымап, а туда все-таки шестьдесят горных километров. Сейчас такой маршрут ему, наверное, не по силам. Тогда он, не раздумывая, стащив сапоги, чтоб не мешали, мог отвесными скалами подняться к вершине Алтын-Бешик с единственным желанием заглянуть в как будто бы виднеющиеся там темные дыры древних выработок — сегодня он с неменьшим азартом засидится лишний раз в читальном зале каких-нибудь геологических фондов, отыскивая в пухлых томах то, что в спешке, в занятости всяческими сиюминутными заботами не заметили, не прочли, не додумали сами авторы, люди, исходившие описываемые места вдоль и поперек. Он уверен: в недрах геологических архивов погребено не одно месторождение, терпеливо ожидающее теперь своего часа. Так как же не поспешить ему навстречу!
В изгнании
Работая в Ферганской геологобазе, Владимир Эрастович однажды вспомнил о рассказах отца, пошел, разыскал на старом кладбище могилу деда. Он ведь здесь, в Фергане умер. Не зря так не хотелось ему сюда ехать. Федор Владимирович словно предчувствовал это, таким и вышел на той, последней фотографии, хранящейся во всех трех поярковских домах.
Сфотографировались на прощанье. Надпись на обороте сохранила дату отъезда. 17 июля 1910 года. Поярков стоит посреди своей многочисленной семьи, грузный и усталый, с мужичьей, веником, бородой, с грустно опущенным пенсне, со всклоченной шевелюрой жестких седых волос. Одна пуговица мундира не застегнута или оторвана, но он и не заметил этого, а может и заметил, да махнул рукой. Взгляд не цепкий, не сосредоточенный, как прежде, а странно беззащитный и растерянный, даже безразличный. Усталость, усталость во всем. Словно Федор Владимирович — не перед дорогой, а только что вернулся откуда-то, отдав странствию все, что имел. На выезде из города, в роще у Ташкентского тракта, как повелось в те годы у верненцев, расстелили на траве скатерть, поставили самовар. Невеселым было это чаепитие. Даже самые младшие притихли. Еще два года до конца службы. И тогда всей семьей в Петербург, чтобы быть поближе к старшим детям, которым еще помогать и помогать, или же, чего лучше, ни славы, ни чинов, ничего не надо, только бы вернуться на родину, в родные Богучарские степи, к Дону, к его привольным зеленым берегам. А что его ждет? Это ли не изгнание? Чужая Фергана. Чужой гарнизон. Когда-то ему легко и ездилось, и ходилось. С тех пор, как в августе 1879 года Поярков начал свою службу младшим врачом третьего Туркестанского полка, он изъездил весь край, от Ташкента до Кульджи. А вот теперь в отчаянье от внезапного перемещения по службе, хотя бы и подслащенного повышением. Да и что делать? Трогаться из Верного всем семейством? И бессмысленно, и не так просто: старший сын, Эраст, пять лет как во Франции, две дочери учатся в Петербурге, одна в медицинском институте, другая — на Бестужевских курсах, а четверо здесь, еще в гимназии, а последнему и вовсе семь лет, куда ж с ними двигаться? Значит, ехать одному. На два года, оставшиеся до выхода на пенсию, — удел старого холостяка, неустроенность, разлука. И не только с близким. Он врач. Многоопытный и в пределах отпущенного человеку — всемогущий. Но он еще и этнограф, краевед, вокруг него группируется верненский актив Географического общества, всеми своими научными помыслами Федор Владимирович связан с Семиречьем, где прожил лучшие годы жизни, а вот теперь лишался и этого.
Но он подневолен, и, что делать, поехал. Узнав о том, что в Верном открылась должность бригадного врача, та самая, на которую он был назначен в Фергану, Поярков будет просить перевода назад, в Верный, куда, однако, вопреки здравому смыслу и простой человечности направят не его, а откуда-то издалека, за тысячи верст присланного врача, хотя тому было все равно, куда ехать. Но что до всего этого канцеляристам?