– Ах, сударь Иван Семеныч, разве легко нам это рассказывать. Посмотрели бы вы, как вся дворня, от мала до большого, все мужички горькими обливаются слезами, вспоминая старого барина, хотя, конечно, грех сказать и про Дмитрия Никитича, чтобы они этакие были строгие или уж чрез меру взыскательные.
– Что же, – говорю, – прост, что ли, он или, между нами сказать, глуп?
– Какое, сударь, глупы; подите-ка, какой говорун; на словах города берут, а на деле, пожалуй, и ваше слово – слаб рассудком. Покойник ваш братец, изволите, я думаю, помнить, не любил много говорить, да много делал; а они совсем другое дело; а до денег, осмелюсь вам доложить, такой охотник, что, кажется, у них только и помыслов, что как бы ни быть, да денег добыть. Теперь собираются жениться, и сказывают, что часто этак хвастают: «Женюсь, говорит, непременно на красавице и на богачке».
– Как же, – говорю, – много про него припасено!
И не стал больше расспрашивать: хорошего, видно, не услышишь. Ночевавши ночь, сбираюсь домой, только вижу, что моя Настасья Дмитриевна как-то переминается и, наконец, говорит:
– Братец, – говорит, – не можете ли вы мне одолжить взаймы полтораста рублей? Мне теперь крайняя нужда; а я, – говорит, – как только соберу оброки, сейчас вам выплачу.
– Слушай, – говорю, – сестра, ты знаешь, у меня денег у самого немного, но так как я вижу, что ты действительно в крайности, то я тебе дам полтораста рублей с одним условием, чтобы ты из них гроша не посылала Дмитрию, а издержала все на себя. Посмотри, до чего ты себя довела и на что похоже ты живешь: у тебя, как говорится, ни ложки ни плошки нет; в доме того и гляди, что убьет тебя штукатурка; сама ты в рубище ходишь.
Зарыдала.
– Изволь, – говорю, – взять у меня денег и непременно устрой себя и около себя.
– Непременно, – говорит, – дружок мой, устрою. Мне самой тяжело становится так жить.
Дал ей полтораста целковых и, поехавши домой, раздумался. «Не утерпит, думаю, она, поделится с Митенькой».
С этими мыслями и завернул к почтмейстеру.
– Сделайте, – говорю, – милость, если будет моя невестка посылать к сыну денег, уведомьте меня.
И я не ошибся в своем предположении. В первую же почту тот дает мне знать, что отправлено сто сорок соребром. Для себя только десять целковых оставила. Так это меня взорвало. Сейчас же поехал к ней. Она – знает уж кошка, чье мясо съела: как увидела меня, так и побледнела.
– Братец, голубчик мой, – говорит, – я перед тобой виновата, но что же делать? Он в такой теперь нужде, что невозможно его не поддержать. Я здесь перебьюсь как-нибудь, много ли мне надо?
– Слушай, – говорю, – Настасья Дмитриевна; я оборвал себя и отдал тебе свои последние деньги на твою нужду. Ты меня обманула, и с этих пор ты о гривеннике взаймы не заикайся мне; живи, как хочешь; у меня про твоего ветрогона Дмитрия Никитича банк не открыт: бездонную кадку не нальешь!
На этом месте Иван Семенович опять приостановился.
– Фу, устал даже, – проговорил он и потом, помолчав некоторое время, снова продолжал:
– Года чрез полтора, знаете, этак приехал я из округа, устал; порастрясло, конечно; вдруг докладывают, что какой-то офицер ко мне приехал. Я было сначала велел извиниться и сказать, что не так здоров и потому принять не могу, однако он с моим посланным обратно мне приказывает, что он мне родственник и весьма желает меня видеть. Делать нечего, принимаю. Входит молодой офицерик, стройный, высокий, собой хорошенький, мундир с иголочки, сапоги лакированные, в лайковых перчатках, надушен, напомажен.
– Вы, – говорит, – дядюшка, вероятно не узнали меня?
– Да, – говорю, – извините меня; припоминаю немного, но боюсь ошибиться.
– Я, – говорит, – такой-то Дмитрий Шамаев.
– Ах, боже мой, Митенька! – невольно, знаете, вскрикнул и потом, поодумавшись, говорю: – Извините, – говорю, – милый племянничек, что так вас по-прежнему назвал.
– Помилуйте, дядюшка, – говорит, – напротив, мне это очень приятно; это показывает, что вы не утратили еще ко мне вашего родственного расположения, которым я всегда так дорожил и ценил.
– Очень, – говорю, – вам благодарен, что вы так меня разумеете. Надолго ли, – говорю, – приехали побывать в наши места?
– На двадцать восемь дней, – говорит, – дядюшка.
– Что же так мало? Матушка, я думаю, глаза проглядела, вас ожидая, а теперь в этакое короткое время и наглядеться на вас не успеет.
– Что ж делать, – говорит, – дядюшка, долго ли, коротко ли, все расстаться придется. Повидаюсь с ней, поустрою хоть несколько имение.
– Да-с, – говорю, – милый Дмитрий Никитич, и это не мешает: именье ваше будет скоро никуда негодно, так вы его разорили.
Он вздохнул, знаете, пожал плечами и говорит:
– Что ж, дядюшка, – говорит, – делать! Теперь я сам сознаю мои ошибки, но кто же в молодости не имел их? От маменьки в этом отношении я не имел никаких наставлений, напротив, еще оне ободряли все мои глупости; но, поживши и испытавши на опыте, иначе начинаю смотреть на вещи.
Тут входит моя жена.
– Ну-те-ка, – говорю, – молодой человек, узнаете ли, кто это такая дама?