Назимов приказал трогать, и сани с генералом медленно двинулись в сторону Кремля.
– Прислали надзирать за нами, а милый, добрый человек оказался! – заметил вслед Соловьёв. – Даже хлопочет, заботится. Мне совестно, что мы над ним посмеиваемся. Генерал, мол, генерал! А ведь мог бы по-военному скрутить в бараний рог весь университет, для того и послан был из Петербурга, а поди ж ты…
– Таковы уж мы, либералы, – нам не потрафишь, любим всё и вся критиковать, – откликнулся Грановский. – А знаете, Сергей Михайлович, наш генерал редкое качество показал: при начальствующей должности, в которой не шибко разбирается, не потерял человеческого лица, самодурства в нём ни на грош… Н-да…
Склонный к полноте, Тимофей Николаевич тяжело передвигался по снегу. Соловьёв с грустью посмотрел на своего коллегу. Грановский, гордость университета, Грановский, на чьи лекции ходила чуть ли не вся Москва, любимец студентов и публики, начал сдавать. Всё чаще и чаще случались с ним приступы непонятной меланхолии, во время которых он мог пропадать из дома и пить горькую, а то, напротив, становился неудержимым, бросался играть в карты… долги делал небывалые… от всех этих похождений репутация и слава Грановского пошатнулись. И сейчас Соловьёв неспроста шёл с ним, хотел уберечь от излишних соблазнов.
– А я вот иду и думаю, – прервал молчание Грановский. – Есть глубокий смысл в этом медленном хождении за гробом. Поначалу покойного вспоминаешь, может, завидуешь. Потом – о себе, что и сам не избежишь. А дальше и эта философия тебя оставляет. Суетное, обывательское в голову лезет: что ноги остудились, что поесть охота, что скоро ли всё закончится? И вдруг – просветление! Мысли успокаиваются, тишина наступает, абсолютный покой – благодать Господня! Сим мы с усопшим и прощаемся…
Н-да… А ведь этот хохол – чертяка! Авантюрист! Хлестаков! – Грановский в свойственной ему манере перешёл от меланхолии в весёлое расположение. – Помните, как Гоголь ловко провёл петербургских профессоров? Те доверили ему читать лекции. Человеку, не имевшему ни трудов научных, ни практики! Надо же! Уступили кафедру Петербургского университета! – Грановский приходил всё в больший восторг. – Кафедру – гимназисту! Мы бы с вами не поддались, Сергей Михайлович! Хотя кто знает? Гении – люди особые, такой магией обладают!
Соловьёв пытался что-то ответить, возразить, но Грановский не давал ему и уже сам, поддерживая Соловьёва за руку, увлёк его за собой, легко преодолевая сугробы. Куда подевались только что бывшие у него вялость и апатия!
Гоголя в очередной раз обмыли и уложили в постель. Семён по приказу профессора Овера влил ему несколько капель кагора. Гоголь глотнул. Но от просвиры отказался и сжал зубы.
– Да он всё понимает! – возмутился Овер. – Он отказывается есть!
– Может, попробовать ещё слабительного? – спросил Тарасенков, также приглашённый к умирающему. – Возобновится естественное движение соков.
– И непременно холодное обливание! – поддержал коллегу Клименков. – Отойдёт кровь от головы. Да и пиявки не грех повторить… я уже послал к аптекарю.
Доктора спорили вокруг Гоголя, и в спорах их чувствовалось прежде всего непонимание происходящего с пациентом.
Гоголь таял на глазах. Он уже перестал отвечать на вопросы, лежал на спине с закрытыми глазами.
Гоголь умирал в сорок два года от непонятной болезни. Ум его был ясен и холоден. Рассудок не помрачён. Но жить не хотелось. Не отпускала тоска невыносимая. Окружающее было скучным, блеклым, а хлопоты врачей казались ненужной суетой. Подобное бывало и прежде, но проходило. А если не отпускала болезнь-хандра, то стоило Гоголю уехать в южные края, как там быстро оттаивала душа от тепла и солнца. Но в Москве холодно. Февраль. Лёд под сердцем.
Гоголю не хотелось шевелиться. Будь что будет… Зачем его тело переворачивают? Ставят пиявки, пичкают каломелью? Для чего? Бессмысленно, как и сама жизнь.