Я не перебивал Ее, повернувшись к машине, проверяя новый курс, но и ничего не отвечал Ей. Теперь мне надо было ждать. С первой трудностью - говорить о том, что Ее действительно волновало, говорить естественно, - Она справилась; теперь предстоит еще большая трудность - научиться молчать, когда нет необходимости говорить.
Она поняла. Голос за спиной становился все тише и тише.
Наступила первая короткая Пауза - Моя настоящая ТОРЖЕСТВЕННАЯ минута, о которой я так мечтал в Городе; но Она не смогла выдержать ее долго, снова что-то забормотала, как человек, давно не спавший, от напряжения никак не может поверить, что можно заснуть, он вздрагивает, открывает глаза, снова успокаивается, чтобы опять вздрогнуть через несколько секунд, пока окончательно не погрузится в глубокий уверенный сон. Голос прорывался все реже и реже, я не оборачивался, чтобы дать ей успокоиться и почувствовать молчание в самой себе. И вот долгая, долгая пауза… Тишина. О, какая она была наполненная. Я обернулся… Нет… Она не спала, Она лежала с открытыми глазами, слушая тишину.
Я тоже молчал и думал, сумеем ли мы сохранить такую атмосферу до самой Земли: атмосферу, в которой не сохранится, не законсервируется ни одна искорка пузыря. И не преувеличиваю ли я? Может, Земле эта опасность вовсе не страшна?!
АНРИ ТОРОСОВ ОЛИВЫЕ - ДРУГ человека
Вечером второй пятницы октября молодой человек, привыкший считать, что Дима - это и есть то, что он из себя представляет, гулял по улице и бормотал стихи, стараясь набрести на забытое обстоятельство или желание.
– Та-та-та та-та-та-та, купить, - бормотал Дима про себя какие-то строчки. - Хорошо бы чего-то купить!… - И поправился тут же: - Да не “чего-то”, а “собаку”!… Вот там как: “Хорошо бы собаку купить!” Собаку… Купить… Хорошо бы… Вот это было бы действительно хорошо! - И поскольку за последние двенадцать часов это была первая мысль, показавшаяся ему действительно хорошей (может, и появлялись вчера какие другие, да забылись), то он немедленно шагнул к проезжей части и вскинул правую руку: - Такси!
Неторопливо проезжавший красненький “Москвич” с надписью “Социальное обеспечение” на дверце тормознул.
– В центр? - спросил Дима шофера.
– Пара рублей? - ответил тот вопросом, и Дима повалился на заднее сиденье, чихнув от поднявшейся пыли.
“Господи, и чем это тут только пахнет?” - мысленно ужаснулся Дима, но мысль о запахах вновь напомнила ему о собаке и вернула ощущение хоть какой-то уютности бытия.
Через двадцать пять минут Дима был уже у старинного своего приятеля-доголюба, а через двадцать пять часов Диму уже знакомили с Оливье.
К моменту знакомства с Димой Оливье было полтора года, и все эти полтора года он прожил у людей интеллигентных, обаятельных и умных до такой степени, что, когда в их институте встал вопрос, кого послать в двухгодичную заграничную командировку, никаких сомнений не возникло. Ребенка решено было оставить у бабушки, собаку брать бабушка категорически отказалась, и вот, уплатив весьма скромную сумму, даже не половину пятничного выигрыша, Дима оказался хозяином громадного пепельного дога с отличной родословной, великолепным характером и прекрасно обученного.
– Вы ведь понимаете, нам не деньги нужны, - говорил хозяин, торопливо, не считая, засунув в карман Димины червонцы: он спешил высвободить руку, дабы смахнуть набежавшую слезу, - нам нужна уверенность, что Олюшка - так мы иногда зовем его, - словом, нам нужна уверенность, что Олюшка попадет в хорошие руки…
– Конечно… - соглашался растроганный Дима, а Сашадоголюб, их общий приятель, тем временем нетерпеливо переминался с ноги на ногу, торопясь получить обещанный Димой портвейн.
– Вот здесь мы с тобой и будем жить, - говорил Дима вечером, открывая дверь своей квартиры и приглашая Оливье пройти первым. Он был слегка пьян от Сашиного портвейна, хоть и мало пил, зато говорил теперь чуть больше, чем обычно.
– Вот наша комната… - говорил Дима, снимая плащ и бросая его на диван, - а жить ты будешь… ну, скажем, здесь…
Да, здесь будет лучше всего, в углу, у телевизора… Сейчас для тебя подстилку найдем… вот… будем, значит, жить с тобой похолостому, будем уют друг другу создавать, да?
Оливье молчал, разумеется, но от грусти ли только - трудно сказать. Конечно, ему тяжело было расстаться с хозяевами, такими милыми и заботливыми, да и не в том дело, каковы были хозяева, все равно Оливье не мог не грустить, но грусть свою старался не подчеркивать, понимая, что уж Дима тут совершенно ни при чем и не за что портить ему настроение, и без того не ахти какое, своей меланхолией. Итак, Оливье молчал, а Дима говорил непрерывно: