Мне это известно, но — безразлично, покамест я еще частица Великого Бытия, а Оно — всесильно, вечно и безгранично и потому не знает чувств, ему неведомы беды и огорчения, любовь и сострадание — все сиюминутные эмоции слабых.
Высунув голову, как щенок из конуры, я увидел неоновый свет родильного вагона. Еще усилие — и чьи-то руки вытащили меня наружу.
Щелк! Так быстро и так безвозвратно перерезали ножницы пуповину, словно обрубили канат, и я стал отходить от своего причала, маленький и одинокий кораблик, подхваченный изменчивыми, неверными волнами жизни.
В этот миг я ощутил боль — и научился чувствовать.
Акушерка подложила одну руку мне под голову — бессильная моя шея еще не могла справиться с такой тяжестью, и голова откидывалась, как клубничина на тонкой ножке. Другую руку — под тощий зад. И ловко подняла.
Я увидел уставшие, точно переломанные ноги, все еще привязанные к родильному столу, обмякший живот, капельки пота на груди — и глаза.
Мы сразу узнали друг друга. И ее взгляд вдруг зажег то, чего лишены частицы Великого Бытия, все, обладающие Великим Знанием, те, кто никогда не выходил из чрева матери, — радость.
Я обрадовался, разволновался и закричал — пронзительно и неприятно.
Но акушерка улыбнулась и сказала: — Ого, начальник вырастет, помяни мое слово, такой махонький, а скорый поезд остановил.
Женщина, которая только что стала моей матерью, слабо улыбнулась, и это была даже не улыбка, а ее подобие, намек на улыбку, и прикрыла глаза, чтобы лучше понять, что же это с ней произошло.
А акушерка положила меня, беспомощного и всезнающего, на белый стол и начала туго заворачивать в пеленки, будто я мог сбежать.
И тут, совсем неожиданно, я понял, что и со мной произошло неизбежное: выйдя на свет, я утратил часть Великого Знания.
Я начал забывать!
Прошел час моей новой жизни. Меня опять принесли к матери.
Она почувствовала, даже не открывая глаз, что я рядом, улыбнулась мне. Еще часть Великого Знания растаяла в этой улыбке, и я научился удивляться: она на меня не в обиде, а ведь я так ее измучил. Но тем я ей и дороже. Таков человек.
— Говорят, маленькие все страшные. Как глупо! — напрашиваясь на комплимент, устало сказала она акушерке. Старуха скептически улыбнулась. Это откровение она слышала три тысячи раз и не была с ним согласна.
Мать достала из полотняной рубашки грудь, и я с удивительной уверенностью обхватил губами темный сосок, похожий на спелую шелковицу. И в рот мне ударили три острые струйки.
От этой мягкой груди исходили тепло и покой, я пил молоко и знал, что никогда больше мне не будет так хорошо, как сейчас…
А сегодня пошел снег. Мне нравится, как кружится то, что люди ласково называют снежинками. Конечно, я все про них знаю, что это и откуда, но я уже начал забывать.
Забывая, я учусь думать.
Так я лежу часами, вспоминаю, думаю. Отец будто догадывается.
— Смотри, — говорит он маме, — у него взгляд, как у мудрого старичка, который всего-всего в жизни навидался…
— Скажешь тоже, — любовно говорит мама.
Если бы только отец знал, что я знаю несравнимо больше самого мудрого старика.
Сила людей в том, что они не хотят мириться со своей беспомощностью. Им кажется, что они могут отвоевать у Великого Бытия его тайны. Пытаясь приблизиться к разгадке секретов всего сущего, они — для начала — выдумывают богов. Что-то вроде аксиом. Чтобы было от чего оттолкнуться. Преодолеть пропасть незнания в два приема. Но это невозможно!
И если бы мы, частицы Великого Бытия не были так же бесстрастны, как оно само, я бы засмеялся. Их попытки так примитивны! Бедные люди, они даже не смогли отбросить земные образы и создавали богов по своему подобию. Белые придумывают белых богов, черные — черных; подобно людям, человеческие боги бывают требовательны и аскетичны, или разгульны и похотливы, но все они — символ сокровенной мечты: бессмертия. Однако человеческие боги умирают вместе с верой в них.
Теперь и я стал человеком. Меня это событие отнюдь не окрылило. Люди рождаются, обреченные умереть. Жизнь — лишь долгая, полная трудов и горестей, подготовка к смерти, которая приносит освобождение. Жизнь, как и все на Земле — конечна и лишена главной прелести Великого Бытия — безмятежности, бесстрастности. Человек, зная, что умрет, торопится жить, он все время волнуется — как лучше, правильней прожить то, что ему отпущено. Только бессмертному некуда спешить, только вечное бесценно.
А я стал человеком. У меня теперь есть свое тело, слабое и уязвимое, и теперь я сам по себе, потому что человек одинок во все времена.
Мое тело — как несовершенный, разлаженный механизм, оно еще не осознало себя единым целым, оно скрипит, и ноет, и мучает меня.
Ночью, когда тихо, и тишину, как сторож с колотушкой, охраняет тиканье больших старинных часов, купленных отцом моего отца незапамятно давно, я лежу, слушаю тишину, полную всевозможных звуков, я смотрю в черное окно, и мне плохо и тоскливо, потому что я уже ушел оттуда, из бесконечности, и еще толком не пришел сюда, в этот мир, в эту комнату, в эту кровать, к этим людям.
Болит живот.
И я плачу.