Мама сбрасывает тяжелое одеяло, которому отдала свое тепло, и, сразу замерзнув, торопливо ищет ногами тапочки. Так и не отыскав, шлепает босиком к моей кроватке, берет меня на руки.
— Ты что делаешь, как маленькая, простудишься, — бормочет отец и тут же засыпает.
А мама качает меня, ласково и терпеливо, как когда-то качали ее, я пригреваюсь, перестает мучить живот, и неожиданно мне становится лучше: незаметно для самого себя, как-то вдруг, я засыпаю, и снова оказываюсь там, далеко, в Вечности.
И так бегут дни, я привыкаю к людям, которые стали моей семьей, которые безоговорочно приняли меня таким, каким я родился, и даже не родился, а каким меня выдала им на руки, будто праздничный заказ по списку, нянечка в роддоме, за что получила свой рубль, пусть тоже порадуется нашей радостью, и они, еще и не заглянув под угол одеяла, откуда сиротливо торчало мое сморщенное личико, уже приняли меня, и подумали, какой я прекрасный.
А ведь в магазине, скажем, какую-нибудь самую дурацкую безделку, ну, маску новогоднюю — и ту можно выбрать.
Ребенка — нет, получай что дадут.
И они получили, и вот любят, служат мне, как царю. Неужели только от сознания, что во мне — частица их самих, что я — их генетическое зеркало?
Но ведь если бы я вырос, а им сказали, что вот, мол, ошибка вышла, не тот сверток вы получили, не того вырастили? Нет, уже все, не перестали бы любить, а по-прежнему растили бы и опекали, пока сил хватит. Чисто людская нелогичность: любить не то, что полагается, а к чему сердце прикипает…
А если бы с самого начала не растили — пусть и своего, кровного, то и не любили бы: самые горячие отцы, уйдя из семей, вдруг словно забывают про своих, в прошлом до безумия любимых детей. Ребенка надо вначале долго носить, потом в муках рожать, потом самоотверженно ставить на ноги, кормить, воспитывать, ночей из-за него не спать — и только тогда награда: любовь.
Любовь родителей к ребенку. А уж ребенка к родителям — это как повезет.
Я постепенно привыкаю к своей семье. К маме — она еще совсем молоденькая, добрая, трусиха, плакса; но если вдруг дело доходит до моих интересов — на улице или, скажем, в поликлинике — тут она вдруг львица, не узнать. Привыкаю к отцу. Он высокий, очень большой, и с ним надо осторожнее. И к бабушке.
У нее тяжелый седой пучок, натруженные руки, которые, кажется, старше ее самой. К деду. Он еще выше отца, чуть сутулый, с богатыми седыми усами, у него желтые прокуренные пальцы, от которых приятно пахнет табаком.
Вечерами все они собираются вокруг меня, дед любовно теребит пальцем мои щеки и нос, уверенный, что мне это приятно, и вдруг резко поднимает, почти подбрасывает к самой люстре, и мама тихонько ойкает, прикрыв рот рукой, но перечить боится: она невестка, и дед здесь главный, хотя отец временами пытается оспорить это первенство и заявить свои права, и иногда они жестоко ссорятся, отец потом об этом будет очень жалеть.
А я не боюсь летать к люстре.
Дед подмигивает мне и говорит: погоди, вот вырастешь человеком, пойдем с тобой на лыжах в зимний лес; научу тебя плавать, и читать, и песни петь, погоди только…
Сегодня ночью его не станет.
Он уже вышел на финишную прямую, последний отрезок своей жизни.
Но за порванной ленточкой финиша его не ждут рукоплескания зрителей, поздравления родных и друзей — нет, все это останется там, позади, на шумном и суетливом стадионе жизни. А у него впереди совсем иное.
Его не станет сегодня ночью, когда прервется мерное тиканье больших старинных часов в его комнате.
Я это знаю. Я живу теперь в согласье с движением Земли, и дни, которые уносятся вдаль, как деревья на дороге, забирают по частям мое Знание. Но это я еще знаю. Я еще знаю так много, что из этого Знания бывает трудно вычленить что-то одно, определенное, как в огромной, толстой и тяжелой книге трудно отыскать какую-нибудь нужную страницу, фразу или даже слово — вдруг жизненно нужное, потому что, быть может, оно ответит на все вопросы, а его никак не найти, страницы листаются, мелькают, а его все нет, и потом выходит, что оно уже давно пролистано, давно позади.
Или мое Знание можно развернуть как огромную, во всю стену карту, и каждый эпизод жизни на ней — будто маленькая точечка, пунктик, а все мысли, причины и следствия — как реки и дороги, и стоит только ткнуть пальцем в этот пунктик, и сразу все вспомнишь, потому что он увеличится, из точечки превратится в кружочек, и в этом кружочке начнет происходить, все увеличиваясь и приближаясь, то, что стало содержанием вот этого самого эпизода жизни. И что забавно: с тех пор, как я стал человеком, мое знание вдруг приобрело объем и краски, то есть так было и раньше, но я не обращал на это внимания, и даже интерес для меня самого.
И вот эти часы.