Однажды, в праздничный день, когда над городом гудели колокола и коридоры университета были пусты, Никита решил сводить меня к моей, как он сказал, «мамоньке». Пройдя мимо ряда изузоренных солнцем окон, мы вошли в знакомую дверь: она стояла, среди шкафов и приборов, всё так же распялив ноги, протёртая и измызганная сотнями и сотнями ладоней и щипцов. С минуту мы молча постояли. В препаровочной было тихо. На стеклянных вспучинах реторт радужились солнечные блики. Никита торжественно тронул меня за плечо, и мы зашагали назад, вдоль торжественной пустоты коридоров.
Так, годы к годам. Сначала город рядился в трёхцветное, затем – в красное. Мы со стариком редко выходили за каменное каре университетского двора. Помню, в один из дней, когда улицы были кровавы и гулки, мы сидели за трясущимися стеклами нашего подвала. Мимо окна, метнувшись мгновенной тенью, прогромыхал грузовик, – и тотчас же бумажная птица клюнула о стекло. Я потянул раму: за окном белела стопка прокламаций. Не отходя от подоконника, я стал читать вслух. Старик слушал, выставившись ухом к словам, потом сказал:
– Не для нас это с тобой, Фифка. Не для нас.
Затем – исподволь – проголодь и прохолодь. Вначале меня даже радовало постепенное опустевание университетской громады: можно было по целым часам, не боясь встреч, бродить от книг к книгам. Но сквозь пулевые дыры в стеклах тянуло холодом, а на отопительных трубах кристаллился иней. Никита знал, что сырость разводит мои швы и гноит тело: из последних сил смастерил он железную печку, таскался на рынок за дровами, стремясь меня сберечь. Годы и голод сделали своё: я похоронил старика и остался совсем один.
Связка ключей, моё наследство, водила сквозь сотню дверей. Мелкой хлопотнёй опаутинило жизнь. Никто меня не звал на свободную вакансию уборщика и сторожа, но призраки и фантомы – ты мог убедиться в этом -придерживаются явочного порядка. Десяток-другой профессоров да полуслепой библиотекарь, всё ещё шаркавшие среди приборов и книг, сквозь свои мысли, не замечали фамулуса, неслышно ступавшего вдоль стен, пододвигавшего вовремя приборы и копошащегося в тёмных углах среди шуршанья бумаг. Я заполнял анкеты. Против графы «ваша социальная принадлежность» я всегда вписывал: _принадлежность фантома_; против графы «временное занятие» каллиграфически выводил: _человек_. Неплохо, а?.. Ну, а подписывал я их…
– Любопытно, как?
– Двулюд-Склифский. Или ты не согласен меня признать?..
С минуту длилось молчание. Сквозь поредевшую ночь за окном проконтурились тополя. Из белой обступи стен выступили полочные ниши. Доктор, подойдя к одной из них, пошарил рукой меж бутылей. Забулькало. И пробка, звякнув, снова уселась в своём стеклянном гнезде.
– А меня так-таки и недосулемили, – послышалось сзади – гулко и вязко – словно сквозь слюну.
Рука Склифского – со стекла на стекло – продвинулась влево и, нащупав нужное, пододвинула гостю. Стоя в шаге от стола, Склифский почти различал круглые губы фантома, жадно влипшие в горлышко бутылки, и ясно слышал ритмически присосы дыхания. Наконец стекло и губы расцепились:
– Рекомендую, – подхихикнул Фифка, щёлкнув ногтем о сосуд: едко-сладкий запах полз из открытого горлышка. Склифский отодвинул и прикрыл:
– Будет. Дальше.
– Дальше… я не видел впереди никакого
– У, вживень!
Только тоска, что ни вечер, неслышно сойдя по склизям ступеней, посещала меня в моём низком и тёмном четырёхуголье. Временами я думал: а что если минусом минус, небытием в небытие: а вдруг получится
Кончилось тем, что однажды ночью, пробравшись в препаровочную, я выкрал свою мать и перетащил её к себе в подвал. Надо же было хоть как-нибудь заштопать пустоту. Теперь я мог часто и подолгу рассматривать её – мою деревянную родительницу: откинувшись безголовым телом назад, она застыла в длящейся судороге родов. Это слишком напоминало. И иногда, когда я рассказывал ей о недавно прочитанных книгах, о фантомизме, который рано или поздно разрушит царство целей, потушит все эти блуждающие огни на болоте, -напруженный распял её ног мешал мне додумать и досказать: ухватившись руками за концы её обрубков, я пробовал свести их, но обрубки не слушались, грозясь новыми и новыми жизнями – и чаще всего я обрывал свои размышления.