Мы переодеваемся обратно, я снова заматываюсь в полотенце, теперь придерживаю его лучше. На другом берегу, я вижу, парень, отгородившись от девушек открытой дверью машины, повернувшись к запруде спиной, легко снимает плавки, показывает гладкую белизну, аккуратно разделённую на две половины, и подпрыгивает, как будто даёт волю весёлой пружине внутри себя, выжимает плавки. Я стесняюсь, не рассматриваю его, но слова
– Юрочка, трусики переодел? – спрашивает бабушка, и я вдруг злюсь на
– Да переодел я, – говорю я раздражённо, но тут же замечаю, что бабушка сидит так беззащитно, с мокрыми прядями волос, поглаживает колено, и я пугаюсь своего раздражения и притворно радуюсь, пытаясь спрятать резкий голос: – Какой чистый ковёр!
– Хорошо – повесим на стену чистенький, свеженький, – наслаждается бабушка.
Ковёр сохнет, потихоньку поднимает ворс, кажется, что он простил нас. Переодевшись, я сажусь рядом с бабушкой, мы смотрим на противоположный берег: там лежат люди, рука устала читать и заснула, по воде ленится французская песня, из которой я узнаю только слово
– Давай собираться, – говорит бабушка, и мы, пока отец огибает запруду, складываем покрывало, термос. Бабушка берёт в рот оставшуюся сушку, сосёт её (грызть нельзя, жалко протез) и поэтому говорит с отцом с помехой: кеёночку вяла под коёр.
– Клеёночку она взяла, – дразнится отец.
Мне нравится быть одному в коляске. Подо мной, как ответное письмо, сложен обновлённый ковёр. Отец садится, за ним залезает бабушка, мотоцикл передаёт, как она плюхнулась. И мы трогаемся. Я понимаю, что мы будем проезжать красную машину, и жду, чтобы не пропустить. Мы подпрыгиваем на неровной дороге, давим придорожную траву, объезжая яму, шумим, вот красная машина. Я тут же вижу их на покрывале: книга оставлена открытой, две девушки лежат на животе, позвоночник, ключицы, две половинки лица, а он – на спине, лицо закрыто от солнца разочаровывающей кепкой, я хватаю глазами что успеваю – скрещённые в лодыжках ноги, колени, ловкие плавки, впадина живота под вздёрнутыми (руки под головой) рёбрами. Поворот насильственно оборвал мой взгляд, но я обернулся (со стороны кажется: на воду) и, напрягая шею, быстро спустился от бейсболки до ног, не заметив ничего конкретного, но как будто выровнял статуэтку на полке, и мотоцикл уехал от запруды.
Мы быстро пересекли поле, показалась разрушенная церковь, и Игорь появился на секунду, напряжённое лицо, выскочило бабушкино слово
– Давай его прямо на балкон на перила, он за ночь и за завтра точно высохнет, – просит бабушка особым дружелюбным голосом, пока отец поднимается перед ней по лестнице с потяжелевшим от воды ковром.
– А если дождь? – укоряет отец за непредусмотрительность.
– Да не обещали дождя.
– Не обещали ей.
– Да и небо ясное.
– Ой ладно, небо.
Отец вешает ковёр на перила балкона, цветок в центре делится пополам, и тому, кто идёт по улице Михалькова, видна половина нашего ковра.
– Какое дело сделали! – торжествует бабушка.
– Дело сделали, – ворчит отец и уходит ставить мотоцикл в гараж.
Мы с бабушкой моемся после запруды, надеваем чистые халаты: бабушка – коричневый, с розовыми завязками на рукавах, на которые никогда не хватает аккуратности, и они всегда болтаются, а я – шелковистый синий, бывший бабушкин рабочий, выпрошенный мною на после мытья, потому что я видел такое в сериале. Мы выходим на балкон, тёплый вечер, прогретый дом, бабушка гладит ковёр рукой, чистый, приятный, не то что было. Солнце лежит за полем и оттуда розовеет. Бабушка довольна, ловко упросила отца.
А утром сквозь сон и бормотание радио я слышу:
– Бляяяядь!
Я тут же просыпаюсь, бабушка врывается с балкона, в стёклах двери трясётся отражение улицы.
– Что случилось? – спрашиваю я.
– Ковёр ёбнулся.
Я в трусах бегу на балкон и смотрю: ковёр с выгнувшимся узором валяется под нашим балконом – в садике Дмитрия Алексеевича с первого этажа.
– Прямо на кабачки! – кричу я, торжествуя.