Пол в бабушкиной квартире считался жертвой воровства и ловкости. Говорили, что строители украли доски, а вместо них постелили квадраты ДСП, и эти полы шли волной, скрипели на несколько ладов: пищали, басили, конфузились. Днём всё проходило почти незамеченным, потому что разговоры, по улице проезжала одинокая, поэтому громкая машина, сменявшая только что уехавшую, иногда, правда, следующую не выпускали пять минут, и наступала очевидная безмашинная тишина улицы, но всё равно радио, телевизор, сковородка, полов не было слышно. А ночью полы вступали во владение шумом, и если бабушка уже уснула, а я зачитался, то полы обязательно скрипели очень громко при входе в комнату, потом возле двери в туалет, и бабушка даже просыпалась, что-то бормотала и засыпала снова. А сейчас кажется удивительным (большой орехово-зуевский завод настойчиво показался за окном), что бабушка там вот лежала на кровати в одной со мной комнате, живая, можно было ей что-то сказать, и она ответит, весила она, наверное, килограмм девяносто пять, крупная, теплокровная женщина, с розовыми щеками, если выпьет чаю; тут напрашивается даже тюлень, но зря, несправедливо, потому что в бабушке была разве что масса тюленя и немного поза, но до инсульта не было в ней обречённости тюленьего тела. После первого бабушкиного инсульта я стал с ней жить не только по выходным, но и все будние дни, ходил от неё в школу. Было страшно спать в одной с ней комнате. Я боялся, что инсульт повторится, спал плохо, всё время прислушивался к бабушкиному дыханию: дышит ли ровно или там что-то нарушилось, хрипы, стоны, и ведь всякий иногда постанывает во сне, и бабушка постанывала (что ей снилось?), и тогда внутри у меня появлялся огромный ужас, но я боялся встать и посмотреть, продолжал лежать и слушать и, когда её дыхание выравнивалось, засыпал. Иногда, засыпая, я думал, что утром встану и увижу, что с ней случился второй инсульт, а я не подошёл к ней из-за страха, но всё равно оставался в постели. Уют бабушкиного дома так и не вернулся. Я вставал зимним утром перед школой, на улице темнота, фонарь далеко – у поворота к больнице, даже из дома чувствовалось, что сильный мороз. Бабушка старалась провожать меня, разогревала в сковородке еду, стояла у плиты в тёплом фланелевом халате, разорённая инсультом, хоть и восстановилась и речь, и рука, но разбитая, уставшая с самого утра, только к обеду удавалось ей расходиться. Я убегал в школу, а бабушка ложилась снова. Кажется, до инсультной зимы я всегда просыпался в той квартире, когда уже солнце и стеснительное тихое радио, потолок надо мной шутил тенями, пародируя цветок люстры, за окном куски неба, бабушкины звуки на кухне. Иногда я просыпался, а бабушки нету, ушла в магазин, и это всегда было понятно сразу, что нету – особая тишина пустой квартиры. Но дальше – обрыв: я не помню ни одного завтрака. Где мы завтракали? На кухне? В комнате? О чём мы говорили? Мелькает только банка кофе (её можно разглядеть на фотографиях, где мы с бабушкой на кухне), календарь с кошками и баранками (точность снова не моя, а фотографии), вспоминается с отчётливостью заученного рекламного ролика банка маргарина Rama, настаивавшая на стихотворении, в котором мама мыла, его мы полюбили – жёлто, вкусно, не нужно ждать, пока оттает, а сразу на хлеб. Может быть, яичница? А если чай, то из какого чайника? Что-то, кажется, с золотой полосочкой на крышке, и неизбежно на крышке появляется отбитый кусочек, кольцо не смыкается. Правда, я видел такую крышечку на чужой даче совсем недавно, так что крышечка (даже крышечка) не гарантирована. Каша? Неужели каша?