Бабушкина тёзка, полная рифма – Галя, работавшая, как и бабушка когда-то, санитарочкой. Она была улыбчивой краснолицей женщиной, но улыбка её пугала меня: весь рот Гали был заполнен железными блестящими зубами. Пока Галя хмуро рассказывала о том, как уволилась из больницы и пошла на птицефабрику птичницей, она выглядела ловкой современной женщиной, сумевшей пристроиться: ей на работе очень дёшево продавали крылья, голени, яйца, да и физически легче это – ходить за птицей, а не стариков ворочать. Но когда Галя улыбалась (иногда и яички перепадают, ну два-три за смену), казалось, что Галя только притворяется птичницей, а на самом деле она – робот, злой терминатор, угрожающий человечеству. Почему у неё такие зубы? спросил я бабушку. Когда-то было так модно, грустно объяснила бабушка, у Веры в Мариуполе вообще весь рот был золотой, как картинка ходила. Галя считалась до обидного молодой – только что вышла на пенсию, поэтому ей приписывались все желания молодых – одеться, подкраситься, сделать ремонт.
Дичка напоминала именем кислые яблоки. Только к концу школы я расшифровал её как Диечку, Дию Владимировну, но она всё равно вспоминается черенком, гнущейся фруктовой палочкой – худенькая гипертоничка, с упрямыми, не поседевшими до конца волосами. Диечка недавно похоронила мужа и постоянно перечисляла симптомы его последнего дня: сперва голова болела, потом как будто тошнота, и она стала искать активированный уголь. А у него, оказывается, инсульт случился, и так ей было жалко его последней надежды: вот выпью уголь, и полегчает.
Тётя Маша, дальняя, но верная родственница с непрояснёнными связями: у бабушки был почти неродной, на кончике ложечки, брат, а Маша – это его жена, причём вторая. Бабушка называла её ягодно – Маруся, поэтому мне всегда за тётей Машей мерещилась какая-то красная прозрачная ягодка. В альбоме есть старая фотография тёти Маши, которую она, кажется, сама нам и оставила, чтобы попрочнее обосноваться: у тёти Маши косички-дурочки, ей, наверное, нет и двадцати лет, лицо напряжённое, спорящее с косичками, неизвестная огромная жизнь предчувствуется тётей Машей, как будто она на вжатой пружине сидит, и – вот-вот. Тётя Маша всегда приносила какую-нибудь крупную невкусную еду: комок пельменей (зимой) или капустный пирог (летом). Эта еда хранилась долго, на чёрный день, если вдруг снова война и немцы – вот тогда вытащим пельменный камень и отколем от него. Машу сильно жалели, потому что единственный сын у Маши оказался неблагополучным: спился, попрошайничал на улицах, его жена, тоже выпивающая, разнимала дерущихся соседей, и ей ткнули в лицо разбитой бутылкой, изуродовав, лишив зрения. Тётя Маша забрала у них внука Ванечку, разменялась с доплатой и жила в удачно купленной, но очень тёмной квартире где-то в промзонной складке города. Ванечка был нежным мальчиком, но попал в компанию, стал дышать клеем, воровал у Маши деньги, обзывал. А Маша, сильно разогнавшись в начале (уж так он обнимал её), не могла перестать его любить. От жизни тёти Маши хотелось зажмуриться, и ей всегда собирали большую сумку с собой – уж как-нибудь, Маруся.