В повести Ган изображена возвышенная и идеалистичная девушка Ольга, чей брак с прозаичным немецким полковником не приносит ей эмоционального удовлетворения. Оказавшись в Петербурге, Ольга встречает свой «идеал» – поэта-романтика Анатолия, поэзия которого оказала на нее большое влияние еще в юности. Анатолий, циник и распутник, решает соблазнить свою провинциальную поклонницу, и, когда влюбленная, но добродетельная Ольга сопротивляется, он прибегает к последней уловке. Его друзья распространяют ложный слух об опасной болезни, которой он якобы страдает. Природа этой болезни широко обсуждается на балу, где присутствует Ольга:
– Мой бедный друг! он не был на бале; он никуда не выезжает. Он быстро приближается к вечеру своей жизни. Сегодня я был у него, и, судя по словам доктора и по некоторым признакам, его болезнь неизлечима, потому что начало ее в душе, а не в расстроенном теле.
– Ах, бог мой! что же с ним, скажите?
– Кто может проникнуть в тайны других, особенно в тайны поэта? но я давно заметил, что его грызет скрытая грусть <…>
– Не влюблен ли он? – продолжала первая дама [Русская романтическая повесть 1980: 471–472].
Друг Анатолия дает уклончивый ответ, который тем не менее подтверждает предположение дамы и побуждает встревоженную Ольгу забыть свое прежнее сопротивление и броситься в дом поэта (только чтобы обнаружить его обман и неверность).
Эта сцена служит классическим воплощением психологической модели диагностики. Согласно рассказу друга Анатолия, любовная болезнь последнего предстает немедицинской проблемой («начало ее в душе») и духовным, а не физическим состоянием. Акцент на таинственности этого состояния, его непостижимости для внешнего наблюдателя придает топосу заметный романтический колорит. Культ поэта усугубляет таинственность: друг подчеркивает, что в случае Анатолия правда о его недуге в особенности непроницаема. Однако на этом этапе романтизма загадочность любви как болезни, очевидно, уже стала клише, неотъемлемым атрибутом топоса, поэтому само упоминание о загадочности недомогания помогает, как ни парадоксально, разгадать тайну. Именно поэтому, несмотря на утверждения друга о непостижимости состояния поэта, любая светская дама, знакомая с романтическим кодом любви как болезни, может поставить точный диагноз. Собственно, именно эта предсказуемость и известность модели и делает ее мощным оружием против наивной и романтически настроенной Ольги.
Техника соблазнения Анатолия напоминает метод, предложенный в «Науке любви» Овидия, только с поправкой на контекст эпохи романтизма. Если у Овидия достаточно было имитировать традиционные и узнаваемые симптомы, такие как бледность и истощение, то романтический соблазнитель вынужден иметь дело с более одухотворенной (и дуалистической) моделью, в которой эмоциональное состояние («скрытая грусть») и концепция таинственного духовного расстройства заменили прежние физические симптомы. Постоянно появляющийся персонаж «неверного толкователя» в предромантической и романтической литературе, кроме того, указывает на перенесение в «романтическом варианте» внимания с физических симптомов на язык: чтобы правильно распознать любовные страдания, необходимо уметь расшифровывать многозначный медицинский язык, используемый для описания немедицинского состояния. Чтение телесных симптомов уступает место расшифровке культурных клише.
Однако к концу эпохи романтизма в России понимание литературной традиции любви как болезни становится настолько распространенным, что о ней знают даже культурно непосвященные. В романе Михаила Лермонтова «Герой нашего времени» (1841) наивный Максим Максимыч неожиданно демонстрирует знание любовной романической традиции. Будучи незнакомым с другими поведенческими клише высокой культуры, такими как байронизм, простодушный офицер все же идентифицирует тоску молодого черкеса Азамата по прекрасной лошади как любовный недуг: «Недели три спустя стал я замечать, что Азамат бледнеет и сохнет, как бывает от любви в романах-с» [Лермонтов 1979–1981, 4: 195]. Болезнь любви, таким образом, перестает быть тайной, прерогативой высокочувствительных и возвышенных героев и героинь сентиментализма и романтизма. Неудивительно, что во второй половине 1840-х годов, с усилением антиромантических тенденций в русской литературе и культуре, привилегированный статус психологической модели значительно пошатнулся, и в любовных нарративах начал преобладать более циничный и вновь медикализированный взгляд на некогда загадочную духовную болезнь.