— Федя, коли я когда вновь ввяжусь в музыку — трахни меня по башке чем-нибудь тяжелым. Разрешаю. Им — золото, а сам — в голову долото? Ладно! Не из жадности говорю, а по справедливости. Пусть Арайи да Марайи пекутся об оперной словесности. А у меня таланта осталось только на погребальную песнь кое-кому…
В маленьком комедиантском кружке жизнь шла так, как она идет всюду, где имеются люди с неспокойными головами и пустым карманом.
«Головкинские» и «корпусные» видались каждый день. Учились, работали, ссорились и мирились, сплетничали и влюблялись.
Сестры Ананьины между делом плели кружева: Александр Петрович щеголял в манишке и манжетах их работы. Братья Поповы взапуски писали стихи. Дмитревский
Опера была уже почти готова. И, кажется, получилось не совсем плохо.
Весной 1756 года «на Красной горке» сыграли сразу две свадьбы. Марья Ананьина вышла, наконец, замуж за Григория Волкова, а ее сестра Ольга — за Якова Шумского. Оба эти романа получили завязку еще в прядильном сарае Канатчиковых. Александр Петрович в обоих случаях выступил в качестве посаженного отца. Оборудовал в Головкинском доме две первые «семейные» квартирки. Через великую княгиню выхлопотал небольшое денежное пособие новобрачным — на обзаведение.
Грипочка Мусина-Пушкина подросла, ей уже исполнилось шестнадцать лет. Жила она сейчас в одной комнате с пожилой Зориной, относившейся к ней с материнской нежностью.
Грипочка была общей любимицей, а в особенности баловницей Александра Петровича. Он видел в ней создание рук своих и предсказывал «молодой особе» блестящую артистическую будущность.
Одно только огорчало и подчас выводило из себя вспыльчивого Сумарокова: это — необычная в такие юные лета самостоятельность и независимость суждений Грипочки в области театра.
— Это все Марья-коза ей в уши напела! — сердился Александр Петрович, пытаясь свалить вину на бывшую сожительницу Грипочки Марью Ананьину. — Сама упрямка, и девчонку с панталыку сбила. В Москве она такой не была.
Сумароков мечтал найти в Грипочке актрису высокого трагического пошиба и усиленно прививал ей приемы напыщенной французской декламации. Грипочка находила такую манеру смешной и «стыдной». Исподтишка трунила над картавым пением своего учителя. С покорным видом жертвы принимала его указания, но в конце концов все делала по-своему — «как душа подскажет». Когда Сумароков выходил из себя от «бестолковости и непокорности этой противной девчонки», Грипочка кротко и нежно успокаивала его:
— Миленький дяденька Сашенька! Я же знаю, что я противная и бестолковая, только зачем мне напоминать об этом постоянно? Я сделаю все, все, как вы желаете, дорогой и бесценный дяденька Сашенька, все до самой последней крупинки. Только позвольте мне все это сделать по-своему. А то получится стыдно.
Сумароков в ожесточении трепал свой парик, обращался ко всем:
— А? Как вам это понравится, государи мои? Сия птичка пропоет точь-в-точь как я приказываю, только по-своему! Дичь! Ерунда и чепуха, помноженные на белиберду.
— Ведь каждая птичка поет по-своему, дяденька Сашенька, — ластилась к нему Грипочка.
— Паки дичь! Скворцы способны петь за всех.
— И за всех весьма плохо. А лучше за одну синичку, да только по-своему. И для синички это будет хорошо.
— Каркай хоть вороной, — безнадежно махал рукой Сумароков.
— Вот этого-то я и не умею, а вы заставляете. — простодушно защищалась девочка.
Остальные преподаватели «оратории» и декламации — свирепый Мелиссино, добродушный Свистунов и безжизненный Остервальд, — за недостатком твердо установленных правил, каждый по-своему «потворствовали» воспитанникам. Странно, что в декламации по-французски, в трагедиях Вольтера или Расина, та же Грипочка, как и некоторые другие, почти вполне удовлетворяла строгим требованиям Александра Петровича.
— Превосходно! Отлично! Порядочно! — восклицал Сумароков, обращаясь к своей любимице. — Видишь, птичка, выходит, можешь же ты петь по-иному!
— Это потому, дяденька Сашенька, что у меня сейчас во рту язык другой, — рассудительно объясняла Грипочка. — Он поет себе и поет сам, без моей помощи.
— То есть, как это без твоей помощи?
— А так, как заводной ящичек с музыкой. Тили-лили-лиля, лиля-лили-тили. И все одно и то же. Так я могу петь сколько вам угодно, не хуже ящичка. А как подменишь язык на русский, так уж это и не выходит.
— Почему не выходит?
— Потому, что тогда я уже не ящичек, а живая птичка. Как вы этого не понимаете? К пению по-русски присоединяется что-то вот отсюда, из-под ложечки, — и пение спотыкается. А когда спотыкается часто, оно уже и не пение, а чтение.
Подумав, Сумароков обращался ко всем, говоря:
— А? Государи мои? А она ведь хитрая, эта каналья с подмененными язычками!