Как хорошо было в средние века девушкам — в случае сердечной напасти можно было уйти в монастырь и там предаваться служению богу, мысли о тщетности бытия заменялись мыслями о важности духовного роста, приземленные волнения суетного мира таяли, растворялись в темных неустроенных кельях, воспитывающих плоть.
И вот настал тот день, когда я уже твердо рассматривала необходимость взять больничный, чтобы не выходить на следующий после Рождества день на работу.
Новогодние каникулы, благословенная неделя обжорства, а в моем случае — неделя падения в пропасть подходила к концу, а решимость видеть довольные лица сослуживцев таяла с каждым часом. Трусость колотилась в висках и отдавалась тупой болью в сердце.
Мои стенания на весь свет были прерваны звонком в дверь.
Решив сражаться за свой серый мир до последнего, я накрыла голову подушкой.
Звонок не прекращаясь, давил веселой третью.
Испуганная пыль в углах комнаты едва ли не зашипела встревоженной кошкой, мрачный серый свет у настольной лампы схлопнулся, а шторы задрожали в испуге.
Треть прекратилась. Я расслабленно откинулась на подушки, подтянув одеяло повыше к подбородку.
В замке затрещал ключ, поворачиваемый неуверенной рукой.
О. БОЖЕ!
Неужели я окончу свой нелегкий жизненный путь именно сегодня?
Неутешительные мысли не успели встревоженной стайкой пронестись у меня в голове и были рассеяны уверенным голосом мамы, проникшей, наконец, в квартиру:
— Дочь! Это мы! Фуй! Ульянка была права! Все хуже не придумаешь!
Я застонала. Этого мне только не хватало. Все же мама решила взяться за меня всерьез и выполнить свою угрозу по вызволению из клетки добровольного заточения.
В прихожей послышались переругивания с папой и шорох одежды.
Дверь в мою единственную комнату хлопнула, хоть и была открыта.
— А я говорила, что тебе еще рано жить одной!
— Ну маааам!
— Не мамкай! — сердитостью голоса меня не обмануть, но вдруг стало стыдно за неприглядную картину, открывшуюся их взору.
— Лучше папкай, дочь! — улыбающееся широкое лицо папы розовело в тени моей комнаты.
Я натянула одеяло на голову, открыв только нос.
— Ну что, тут кто-то умер, чтоли? Вот моду взяли, сердешные дела переживать. Тебе чегось, пятнадцать лет, чтоли? Из-за мальчика решила плакать? Ну, принцесса, прекрати, это так на тебя не похоже.
Родители, несмотря ни на что, улыбались. И пружина, натянутая в течение этой недели, наконец, лопнула, ударив по глазам, запустив спасительную очищающую боль по щекам горячими слезами.
Мама присела на краешек моего дивана и обняла меня в коконе из одеяла.
Папа крякнул и сбежал в кухню, курить в форточку, чтобы избежать женского безобразного, по его словам, «мокрого дела».
А слезы все текли и текли, но уже приносили облегчение, даруя свободу измученной ненужными переживаниями душе. Дождавшись, пока я выплачусь, мама запустила спасительную операцию.
Выгнала меня в душ, открыла все шторы, окна, пригласив морозный воздух перемен.
Папа вытащил маленькую елочку с антресолей и устанавливал ее на моем маленьком столике в комнате.
Мама достала из объемной сумки продукты и запустила работать на холостом ходу духовку, чтобы прогреть озябшую от одиночества комнату. Схватилась за швабру, распугав темных домовых, клубящихся в углах серой пылью. Прошлась влажной тряпкой по плафонам, и в комнате все стало игристым и радостным.
— Рождество же, дочка, переоденься, — выгнала она меня в ванную комнату со свертком, перевязанным красивым красным бантом.
Я, всхлипнув от переполнявших эмоций, развернула подарок. Легкий голубой трикотаж простенького платья дарил ощущение покоя и защиты моим исхудавшим плечам, легко драпировался на груди, зарождая ощущение надежды и ожидания счастья. Подол легко кружился у ног, подначивая на легкость и новые шаги.
Наш семейный рождественский ужин пошел не так, как обычно, — в кругу соседей и многочисленных друзей, — а тесном кругу любящих друг дружку людей, подтрунивающих над недостатками так легко, как это нужно, чтобы держать себя в тонусе. И полились рассказы о том, что было и том, чего совсем не может быть…
— А вот помню я, был еще школьником, — начал папа свою самую любимую историю, которую рассказывал почти каждый праздник после того, как примет «на грудь» грамм сто горячительного напитка.