Румянцев требовал от всех своих подчиненных генералов «достовернее и обстоятельнее» наведываться о положении неприятельском, следить за каждым его движением. Особенное внимание Румянцев обращал на защиту баната Крайовского, учитывая те слухи, которые до него доносились, о намерении визиря перенести свой главный стан в Плевен. Указывал на необходимость постоянного взаимодействия этого корпуса со второй дивизией графа Салтыкова, «дабы неприятель по буйству своему… не покусился безбедно на дерзкие против нас предприятия».
Румянцев писал в Военную коллегию и самой Екатерине II, что армия еще не готова для таких действий, но последовал строгий указ не медлить с нанесением чувствительного удара по стану верховного визиря. И Румянцеву ничего не оставалось делать, как согласиться с этим. И тогда он избрал другую тактику в переговорах с Петербургом: он согласен пойти с армией за Дунай, он сделает все, что от него будет зависеть, но никто не заставит его губить людей ради удовлетворенного тщеславия.
В состоянии такой внутренней «двоякости» Румянцев жил все эти дни. Наконец он получил письмо от Алексея Михайловича Обрезкова, в котором наш посол в Бухаресте предупредил, что надо готовиться к военным действиям. Фельдмаршал уже тогда понимал, как трудно ему придется: рекруты еще не прибыли, получена лишь часть запасов для «одеяния», и только в середине февраля принялись «обшивать солдат».
Кампания началась, а первая армия «ни по числу сил, ни по готовности… полного снабжения» не может приступать к серьезным военным действиям. Можно, конечно, сославшись на болезненные припадки, сдать армию и уехать на воды, но это означало бы отдать в чужие руки дело всей жизни. Нет, он сам поведет армию за Дунай.
«Да, я живу всегда вопреки русскому присловью: хоть не рад, да готов», – часто говаривал Румянцев о своей военной судьбе. «Я так ждал мира, так хотел Обрезкову удачи, так хотел продлить перемирие хотя бы до половины апреля. А вот Алексей Орлов, вкусивший победу над турецким флотом, ропщет на здешние перемирия, запинающие ему путь к новым победам. И будто я во всем виноват. А я? Ни собою, ни военными делами не распоряжаюсь, это дело Петербурга. А я и еще от одного правила добровольно отстать не могу: чтобы ценою великой утраты в людях достигать приобретений. Вот этого не могут понять в Петербурге. Сейчас, конечно, можно сделать поиск за Дунаем на какой-либо близлежащий город и истребить его. Но ухудшит ли это положение неприятеля, если он в эту пору уже стоит в лагерях, разбитых на побережье Дуная? А если нет, то какой смысл губить людей, расходовать боевые припасы, с которыми и так негусто. И ради чего? Жаль, что все еще не доводилось бывать в счастливом положении, чтобы по собственному желанию действовать. Что на меня возлагали, то я и исполнял без всяких жалоб. А теперь вот болезненные припадки так меня обессиливают, что я едва могу препроводить короткое время в седле. Уж не это ли мое состояние порождает столь мрачные предчувствия? А если еще одна зимняя кампания мне предстоит? Нет, вряд ли я смогу выдержать эту кампанию… Что уж говорить о дальнейших продолжениях! Для несения военных трудов надобна естественная сила, а я уже лишился оной. Военные схватки всегда кровопролитны. Потерпевшему поражение редко удается подняться на ноги. Военные битвы и способы их ведения быстро становятся известными всей публике, и, следственно, суд и обвинение тут неизбежны, а оправданию едва бывает место… Вот стоит мне потерпеть хоть одно поражение, как двор тут же позабудет все мои заслуги и будут шипеть на меня злые духи в Петербурге. Нет, я доведу дело до конца, добьюсь доброго мира для нас…»
В эти дни Румянцев не отходил от карты. Принимая генералов, штабных офицеров, знакомясь с очередными сведениями о неприятеле, он все время посматривал на карту, где жирной голубой чертой Дунай разделял две армии, вновь вступившие в единоборство. «Если справедливы слухи, – размышлял Румянцев, – и верховный визирь уйдет из Шумлы в Плевен, сосредоточив большие силы в верхней части Дуная, то тогда можно предположить, что он задумал обременить одно наше правое крыло. В этом случае совершенно необходимо сорвать его предприятия в верхней части Валахии… В этом случае корпус генерала Салтыкова приобретает главенствующее значение. И не случайно командующий уведомляет меня о том, что неприятель лишь за последнее время произвел несколько покушений на наш берег. Понятно, что генерал Салтыков повсюду отбил попытки неприятеля перейти на нашу сторону, но не авантажнее ли будет, если он сам атакует неприятеля, избрав для этого какое-либо удобное место. Да и Потемкину пора переходить к более активным действиям…»
Утром 19 апреля 1773 года Румянцев вызвал дежурного генерала. Вскоре вошел к нему старый, испытанный в совместных делах генерал-поручик Ступишин. И первым заговорил: