О том, что это настроение Евгении Герцык не было мимолетным, свидетельствует вся ее дальнейшая жизнь, в которой всегда находилось место Иванову. В текстах Евгении невозможно найти и малейшего осуждения поведения мистагога, следа неприязни к нему. Кстати сказать, позиция Евгении отличалась от отношения Аделаиды, сменившей преклонение перед «гением» Вячеслава на трезвую оценку. Принимая бывшего «учителя» у себя в Москве, уже в 1915 г. она писала об Иванове Волошину: «Он перестал быть отравляющим и все больше обращается в добродушного буржуа, хотя любит порой по-прежнему поиграть людьми и полицемерить»[772]
. А в 1916 г. Аделаида написала стихотворение об Иванове и его «учительских» приемах, содержащее вполне прозрачный призыв к Евгении:Но Евгения и к концу жизни не собиралась «хоронить» память о своей главной жизненной встрече. Уже в 1940 г., живя в курской глухомани, она пишет М. Б. Гершензон: «Такая жажда у меня узнать что-нибудь о Вячеславе»[773]
. Заново углубляясь в его стихи, она думает о нем с неизменным доброжелательством: «Вячеславу, по-моему, верно прожить до глубокой старости, видеть все яснее, писать все проще»[774].Между тем в мыслях Иванова Евгения, по-видимому, вряд ли вообще присутствовала: ни в его дневниках, ни в поздних текстах ее имя не упоминается. В отношении к ней Иванов (конечно, подсознательно) выдерживал свой миф о «сестре»-Ариадне, брошенной несостоявшимся супругом на произвол судьбы. – В начале 1909 г. ему уже было не до нее. В это время хозяин Башни (теперь руководитель молодых поэтов) увлекся образом Новалиса. Занявшись переводами стихов и философских фрагментов одного из самых загадочных немецких романтиков, Иванов, надо думать, видел в нем не только своего литературного предтечу, но и жизненного двойника. Он «вчувствует» в Новалиса свою религию, а также идентифицируется с судьбой поэта, чья любовь к безвременно умершей возлюбленной оказалась сильнее смерти. Как переводчик Новалиса, Иванов продолжил дело Минцловой, которая прежде него перевела роман «Генрих фон Офтердинген». Приближенность Минцловой к Иванову ощущается в его статье «О Новалисе»: ненавидя Штейнера (открытого ему именно Минцловой), но при этом заимствуя Штейнеровы представления\ Иванов вычитывает у Новалиса указания на «тайну Грааля» именно в антропософском понимании[775]
[776]. Он называет ее «евхаристической тайной Природы»: все вещество, в духе пантеизма утверждает Иванов, имеет в себе Божественную сущность, и потому «все земное» способно к «претворению в хлеб и вино вечной жизни»[777]. Также ему очень импонирует «религиозное преодоление индивидуализма» Новалисом, соотносимое мистагогом с мечтой о культе дионисийско-хлыстовского радельного «тела». Действительно, первая часть «Генриха фон Офтердингена» заканчивается сценой некоего космического действа в стране Софии, – действа, в основе которого всеобщий брак: таков апофеоз этого странного романа[778]. И Иванов с восторгом развивает тему «космического эротизма», претворения морали в магию и «теургию» в практике воображаемой «романтической общины». Его эротомания делается тотальной: «Все зиждется, следовательно, на мистике полового дуализма, – развивает Иванов мысли Новалиса, – на представлении о мировом процессе как вечном браке Логоса с Душою Мира. Ибо все в мире подчинено закону половой полярности. <…> Когда небесный жених овладевает своею невестой, достигается, совершается та девственность тварного мира, имя которой – София», «вселенская евхаристия»[779], Андрей Белый называл эту любимую идею Иванова неумением «разобраться в разнице меж причастием и половым соитием»[780]; «литургическое богословие» Иванова именно в статье «О Новалисе» до конца разоблачает себя как умозрительное обоснование то ли хлыстовского радения, то ли черной мессы.