Итак, отвечая на вопрос В. Гриневич, какой же смысл она вкладывает в термин «жизнь», Е. Герцык не столько рассуждает теоретически, сколько показывает «жизненные» феномены. С другой стороны, «жизнь» ею определяется, так сказать, апофатически – указанием на то, чем эта таинственная «жизнь» не
является. А не является она, как мы видели, христианской верой, мистикой, абстрактным мышлением, старыми «ненужными твердынями», а также существованием отдельной личности. «Жизнь» Евгения Герцык противопоставляет и свободе, – проследим за генезисом этой ее интуиции. Бергсон в «Творческой эволюции» свободу признает, – более того, он именно на ней возводит все здание эволюционирующей Вселенной. Однако свобода запрятана им слишком глубоко в недра процесса жизненного становления. «Жизненный порыв» – это как раз в самой его сути свобода, сознание, если угодно – Бог[1085]. Но, взаимодействуя с тяжелым «нисходящим» потоком материи, первичная свобода подавляется и маскируется необходимостью. Лишь в том направлении эволюции, которое привело к появлению человека, свобода вновь пробивается наружу. Да и то – ее признаки наличествуют только в такой способности человека, как интуиция, тогда как человеческий интеллект, тесно привязанный к материи мозга, остается в подчинении причинно-следственным закономерностям. Царство свободы у Бергсона – это, по сути, поток творящего мирового Духа, доступный интуиции человеческого гения; такие глубины бытия в модель «Жизни», разработанную Евгенией Герцык, разумеется, не включаются. Этой модели – мистической, на самом деле, модели развивающегося советского общества 1930-х гг. – свобода в принципе враждебна. В эволюции по Бергсону свобода – как свобода объективного Духа – все же на каждом этапе хотя бы предполагается; в социальной эволюции, по Е. Герцык, свобода (а ею может быть только свобода индивида) решительно отрицается.В письмах первой половины 1937 г. разворачивается настоящий спор о свободе
между Евгенией и Верой. Евгения, опирающаяся на миф Бергсона о творческой природе «жизненного порыва», вчувствует в советскую действительность творческий пафос. Но Вера, до которой доходили сведения о фактах совсем иного характера, ставит под вопрос это убеждение Евгении – исток и фундамент ее апологетического философствования. Резонное замечание Веры о том, что «самый важный элемент творчества – свобода», побуждает Евгению погрузиться в данную щекотливую и даже опасную теоретическую сферу (с. 328 и далее, письма от 9 февраля и 9 апреля 1937 г.). Правда, делает она это неохотно – результат рассуждений о свободе для нее задан изначально. «Конечно, творчество всегда рвется к свободе, но это не значит, что наибольшие свободы – благоприятнейшие условия для него» (с. 328), – с раздражением отвечает она Вере. Признавая, что «большой литературы» сейчас нет («творчество» в глазах подруг – все же в первую очередь это художественное творчество), Евгения не слишком печалится: «Будет полнота жизни – будет и искусство» (с. 329). И вообще, свобода – это скучный «штамп» (там же), вещь достаточно абстрактная. Желая доказать эфемерность свободы, Евгения, по сути, воспроизводит мысли Бергсона. «Весь жизненный процесс сопряжен с мучительнейшим чувством несвободы (начиная со звериной жизни – голод, страх) и преодолевается только краткими вспышками в творчестве, в любви, в наслаждении…» (с. 331, письмо от 9 апреля 1937 г.): Евгения здесь имеет в виду эволюционный переход от животного к человеку. И дальше все по Бергсону – свобода принадлежит гению или же твари, руководимой инстинктом: «Нужно быть гением, или очень непритязательным, чтобы переживать свое творчество как полноту свободы!» Тематика Бердяева Евгенией переосмыслена в антиперсоналистском ключе Бергсона. В конце же концов, она вводит свой дискурс в русло по-советски вульгаризированного тезиса Гегеля о свободе как осознанной необходимости, – тезиса, опять-таки подчиняющего личность обществу. «Единение с человеческой громадой, – убеждает Евгения Веру, – <…> ведь это тоже одно из условий полноты свободы. <…> Я – действительная – лишь тогда, когда я в каком-то единственно верном сочетании с целым, с космосом» (там же). Холизм здесь – отнюдь не холизм церковного Тела, не свободный союз любви во Христе, но единство, насаждавшееся на протяжении всех советских лет органами ЧК – ОГПУ – КГБ: сама Евгения сознается, что в «настоящую полноту» ее однажды «поволокла насильно революция». Не Бог весть это что – принять советские правила игры и тем самым ощутить себя «свободным», – увы, с Евгенией Герцык все произошло так, как с людским большинством. «Моя субъективная правда совпадает с объективной», и «освобождение именно в этом» (там же), – подводит она черту под спором о свободе. Так в «Письмах старого друга» совершаются подмены в духе новояза: рабство оборачивается «свободой», молодежное недомыслие – особой «мудростью», расцвет культуры расценивается как «духовная нищета», а конфискации и реквизиции приравниваются к «дарам».