Можно указать на два важнейших признака такой религиозности: во-первых, это отказ от теизма – от представления о Боге как Личности, и во-вторых – постулирование имманентной природы Божества, сведение Его в пространственно-временной мир явлений. «Религия жизни, включая смерть, – мне очень близка», – признавалась Е. Герцык в 1936 г. (с. 317, письмо от 12 июля). Смерть и мир усопших, как мы помним, Евгения «жизни» не противополагала. Оба мира она видела слившимися в их некоем единстве и находила в царстве душ источник новой жизни для земного человечества. Подобное воззрение не только опиралось на идеи Федорова, но и питалось памятью о магическом проекте 1907–1910 гг. Иванова… После кончины сестры в 1925 г. у Евгении особенно обострилось переживание мира как некоей всеобъемлющей панихиды, где мертвые вступают в общение с живыми. Однако «религия жизни, включая смерть», представление о смерти как модусе жизни, – это отнюдь не религия Воскресения, не христианство.
Нужды в Спасителе, Искупителе, который попрал смерть Своею смертью, в концепции Е. Герцык найти невозможно. Нет среди ее интуиций и различения жизни временной
(или временной) и жизни вечной — жизни Воскресения, привитой человечеству Христом: «жизнь» для Евгении всегда сопряжена со временем, привязана к миру явлений. Здесь она не только сохраняет верность своей «детской» философии «абсолютности явления», но и ориентируется на «Творческую эволюцию» Бергсона. У Бергсона «дление» – «абсолютное» время – считается манифестацией творящего «Бога», который «есть непрекращающаяся жизнь, действие, свобода»[1088]. Не так, как в буддизме, но «Бог» у Бергсона тоже безлик и уж никак не может быть адресатом молитвы. Весь этот комплекс бергсоновских интуиций, – миф Бергсона в его основных чертах, – весьма близок Евгении. Признавая его коренное отличие от христианского воззрения, Евгения даже утверждала, что ее «внутреннюю тайную жизнь души» «неверно <…> называть религиозным переживанием» (с. 299, письмо от 1 февраля 1933 г.). «Все больше чувствую возможность непосредственно, в каждый миг приобщиться самой глуби бытия, преодоления времени…» – преодоления во времени же повседневного существования, без выхода во время сакральное, время Таинства, которое – преддверие вечности. «Все насквозь пропитано смыслом»: «посвящение в тайну своего времени» совершается на буднях, а не через мистериальный обряд (с. 306, письмо от 29 декабря 1933 г.). – Однако впоследствии это свое погружение в будничное «дление» Евгения все же назовет религией — «религией жизни и смерти», в которую вовлечены и усопшие. В будничном трудовом существовании женщина-философ ощущала себя «в реке жизни», в «единении с человеческой громадой» советского общества и даже в единстве со всем миром. Но в достижении этого заключается «и требование, и религиозное дело настоящего часа истории» (с. 331, письмо от 9 апреля 1937 г.).Как видно, в религиозных взглядах Е. Герцык с 1933 по 1937 г. произошел заметный сдвиг: то, что поначалу признавалось ею за субъективное, смутное чувство, в итоге было расценено как всемирно-историческая религиозная задача. Идейный фундамент для этой новой религии был Евгенией заимствован у Бергсона, Также к французскому интуитивисту восходит содержащаяся в ней установка на жертву, –
ведь религия без жертвоприношения немыслима. У Бергсона в жертву «творческой эволюции» – этому слепому в его беспощадности идолу, пожирающему собственных детей, – приносятся животные особи и виды. А в «религии» Е. Герцык «великому целому» советской «Жизни» – Молоху «индустриализации», «коллективизации» и «культурной революции» (т. е. ликвидации Церкви) – в жертву принесена личность в ее уникальности, – бердяевский «субъект», «свободный творец», человеческое «я» как образ Божий. Так что не столь уж безобидна эта романтическая (а на самом деле неоязыческая) «религия жизни и смерти», выпестованная Е. Герцык…