В то же время, когда речь заходит о чертах сталинизма, которые нередко приводились как аргумент prima facie в пользу атавистичности советской системы, на первый план выступают как сами масштабы советского политического насилия, так и сущность ГУЛАГа. То, что значительная часть советской экономики и населения была задействована, по сути, в определенной форме рабского труда, часто с использованием примитивных орудий труда или при полном их отсутствии, побудило В. А. Бердинских, историка ГУЛАГа, в самом начале своего исследования провести аналогию со строительством египетских пирамид. Еще один пример: А. Эткинд рассматривает советскую систему как «целиком и полностью антисовременную». Опираясь в немалой степени на историю ГУЛАГа, Эткинд выдвигает «концепцию “контрсовременностей”, или, возможно, “антисовременных сил современности”», смоделированную по образцу концепции контрпросвещения Исайи Берлина [Бердинских 2017; Etkind 2005: 172, 175].
В этой книге, как представляется, присутствует весь спектр мнений о модерности ГУЛАГа. У. Белл, например, подчеркивает прагматичную адаптацию ГУЛАГа к экономике военного времени после 1941 года; в своей диссертации он определяет его как разновидность неотрадиционализма, обосновывая это большим разрывом между централизованным планированием и фактическим состоянием дел на местах в ГУЛАГе [Bell 2011: 114–125]. На другом полюсе спектра Байрау, оперируя понятиями тоталитарных институтов и абсолютной власти, неявно подчеркивает нелиберальную модерность ГУЛАГа, хотя для того, чтобы объяснить неизбежное несоответствие намерений их реализации, ему требуется ввести понятие «потайной жизни» в лагерях. Алексопулос, описывая систематизированный режим крайней физической эксплуатации в масштабах ГУЛАГа, безусловно, вносит свой вклад в наше понимание модерности ГУЛАГа, так как в столь широком масштабе это может быть осуществлено только государственной властью, администрациями лагерей и медицинским персоналом, пусть даже большая часть труда выполнялась с помощью самых примитивных орудий.
Я бы предложил внимательному читателю этих глав постараться разбить спорную проблему модерности на более конкретные исторические и теоретические вопросы. Одна из ключевых проблем подобного рода касается возможностей государства. Глава Бира, посвященная этапированию в Сибирь и институту ссылки в царской России, как раз касается пределов государственной власти в дореволюционной Российской империи. Хотя по своей природе как лагеря ГУЛАГа, так и поселения ссыльных основывались на минимизации числа охранников и персонала, необходимого для принуждения к труду большого количества заключенных, контраст между царским и советским государствами был огромен. Само собой разумеется, что амбиции советского государства были намного больше, чем его реальные возможности, но без учета этих амбиций сами масштабы ГУЛАГа почти непредставимы. Вторая проблема, относящаяся к вопросу о модерности ГУЛАГа, связана с существенной ролью науки, медицины и специалистов, рассматриваемой в главах Алексопулос, Хили и Сиддики. Третий вопрос касается особых экономических и идеологических задач, связанных с подневольным трудом в ГУЛАГе, начиная с первой пятилетки. В то время как британские лагеря, как показывает Форт, не только использовали труд заключенных, но и отражали целую идеологию труда, центральное место подневольного ГУЛАГовского труда в принудительной индустриализации и внутренней колонизации – то, что К. Герлах и Н. Верт назвали «насилием, связанным с развитием», – следует считать основным аспектом советского коммунизма [Герлах, Верт 2011: 192]. К. Мюльхан в своей работе предполагает, что китайская система лаогай (аббревиатура лозунга «исправление через труд») разделяла с ГУЛАГом «сильный, даже доминирующий акцент на экономических функциях лагерей». Это еще одна причина считать маоизм разновидностью сталинизма.