Этот порыв у не склонного к эмоциям человека был не случаен. И тут я опять сошлюсь на собственный опыт. Город Секешфехервар в Венгрии мы брали и отдавали и снова брали, бои были очень тяжёлые. И вот по приказу наша батарея, понеся потери, выходила из города ночью, снарядов уже не было. И встретились нам артиллеристы, которых отправили обратно в город. Они оставили свои пушки, будто бы сняв с них замки, они спрашивали нас, где немцы, где немецкие танки?.. Командир полка приказал их комбату: идти обратно и без пушек не возвращаться. По фронтовым законам командир полка мог отдать его под трибунал, но он отправил их туда, где остались их пушки. Они шли почти на верную смерть.
Если бы Соломин не вывез батарейную аппаратуру, то командира батареи, Солженицына, могли отправить под трибунал: сам вышел, а матчасть бросил. Вот отсюда –«по гроб жизни благодарен».
(Григорий Бакланов. Кумир. Nota Bene, № 5, октябрь 2004. Иерусалим. Стр. 302–304)
Дружеские отношения с Соломиным у Солженицына и впрямь сохранились «по гроб жизни». Но когда А. И. опубликовал свой двухтомник «Двести лет вместе», потрясённый содержанием этого его труда, Соломин сказал ему:
– Саня! Зачем ты это сделал?
– Я хотел помирить два народа, – ответил тот.
В тех своих радиобеседах об этом солженицынском труде я мог бы привести тьму неопровержимых доказательств очевидного – и самого тёмного – солженицынского антисемитизма. Но не стал этого делать, потому что и до и после меня обо всем этом – и с ещё большей неопровержимостью, чем мог бы я, – сказали тогда уже многие. Но главным для меня тут было даже не это соображение, а – другое, более простое: я ведь во всех этих своих радиопередачах говорил не столько про Солженицына, сколько про себя, – про то, кем онбылдля меня и кемстал.Поэтому сразу перейду к выводу, к итогу тех нескольких моих радиобесед.
Заключая их, я привел слова Войновича из только что вышедшего тогда его антисолженицынского «Портрета на фоне мифа».
О книге Солженицына «Двести лет вместе» он в этом своём «портрете» подробно говорить не стал. Сказал только, что с избранной им темой – действительно очень больной и сложной – автор не справился, потому что ему для этого не хватило совести, ума, логики и таланта.
Сочувственно процитировав этот вывод и даже дав понять, что полностью к нему присоединяюсь, я сказал, что сам все-таки выразился бы несколько иначе.
На мой взгляд, – сказал я, – причина краха, постигшего автора этого двухтомного труда, в идеологии. В той самой национальной идее, которая владеет душой Александра Исаевича. Именно она, эта национальная идея, эта националистическая идеология подмяла под себя, подчинила себе, с потрохами съела и совесть его, и ум, и логику, и талант.
На этом как будто можно было бы поставить точку.
Но уже после того как все выводы были сделаны и все слова – самые нелицеприятные и даже жестокие – были сказаны, неожиданно явилось на свет до времени припрятанное, а тут вдруг всплывшее на поверхность ещё одно солженицынское сочинение, прочитав которое я увидел, что в действительности дело обстояло даже ещё хуже, чем я думали чем об этом сказал.
Казалось бы, уж куда хуже? Хуже того, что уже было сказано, вроде и быть не может.
Но оказалось, что может.
Незадолго до выхода в свет первого тома «Двухсот лет вместе» некий Анатолий Сидорченко обнародовал раннюю работу Солженицына «Евреи в СССР и в будущей России». Опубликовал он её в своей собственной – откровенно черносотенной – книге, как труд союзника и единомышленника. Сделал он это, разумеется, для того, чтобы укрепить свои антисемитские позиции авторитетом громкого солженицынского имени.
Когда первый том двухтомного солженицынского исследования появился в печати, Виктор Лошак – тогдашний главный редактор еженедельника «Московские новости» – взял у Солженицына интервью, в котором, между прочим, задал ему вопрос и об этой загадочной публикации. И задал его так, словно ответ на него был ему уже заранее известен. «Ваше авторство, – скорее в утвердительной, нежели вопросительной форме сказал он, – просто фальсифицируют!»
А. И., как и следовало ожидать, с этим утверждением согласился, но в какой-то неясной, я бы даже сказал, уклончивой форме:…
Это хулиганская выходка психически больного человека. В свою пакостную желтую книжицу он рядом с собственными «окололитературными» упражнениями влепил опус под моим именем. Ситуация настолько вываливается за пределы цивилизованного поля, что исключает какой бы то ни было комментарий, а от судебной ответственности этого субъекта спасает только инвалидность.
Понимать это можно было по-разному. «Влепил опус под моим именем», – значит вроде не его, а чей-то чужой опус? С другой стороны – «ситуация настолько вываливается за пределы цивилизованного поля», что он не считает для себя возможным даже входить в обсуждения этого вопроса. То есть, что означенный «опус» сочинил не он, а кто-то другой, впрямую так и не сказал.