Но читать вслух было трудно и длинно, и, подмощённый подушками, он стал перелагать Сибгатову своими словами, сам стараясь ещё раз охватить:
– В общем, сапожник запивал. Вот шёл он пьяненький и подобрал замерзающего Михаилу. Жена ругалась – куда, мол, ещё дармоеда. А Михаила стал работать без разгиба и научился шить лучше сапожника. Раз, по зиме, приезжает к ним барин, дорогую кожу привозит и такой заказ: чтоб сапоги носились, не кривились, не поролись. А если кожу сапожник загубит – с себя отдаст. А Михаила странно как-то улыбался: там, за барином, в углу видел что-то. Не успел барин уехать, Михаила эту кожу раскроил и испортил: уже не сапоги вытяжные на ранту могли получиться, а только вроде тапочек. Сапожник за голову схватился: ты ж, мол, зарезал меня, что ты делаешь?
А Михаила говорит: припасает себе человек на год, а не знает, что не будет жив до вечера. И верно: ещё в дороге барин окочурился. И барыня дослала к сапожнику пацана: мол, сапог шить не надо, а поскорей давайте тапочки. На мёртвого.
– Ч-чёрт его знает, чушь какая! – отозвался Русанов, с шипением и возмущением выговаривая «ч». – Неужели другую пластинку завести нельзя? За километр несёт, что мораль не наша. И чем же там – люди живы?
Ефрем перестал рассказывать и перевёл набрякшие глаза на лысого. Ему то и досаждало, что лысый едва ли не угадал. В книге написано было, что живы люди не заботой о себе, а любовью к другим. Хиляк же сказал: общественным благом.
Оно как-то сходилось.
– Живы чем? – Даже и вслух это не выговаривалось. Неприлично вроде. – Мол, любовью…
– Лю-бо-вью?! Не-ет, это не наша мораль! – потешались золотые очки. – Слушай, а кто это всё написал?
– Чего? – промычал Поддуев. Угибали его куда-то от сути в сторону.
– Ну, написал это всё – кто? Автор?.. Ну, там, вверху, на первой странице посмотри.
А что было в фамилии? Что она имела к сути – к их болезням? к их жизни или смерти? Ефрем не имел привычки читать на книгах эту верхнюю фамилию, а если читал, то забывал тут же.
Теперь он всё же отлистнул первую страницу и прочёл вслух:
– Толс-той.
– Н-не может быть! – запротестовал Русанов. – Учтите: Толстой писал только оптимистические и патриотические вещи, иначе б его не печатали. «Хлеб». «Пётр Первый». Он – трижды лауреат Сталинской премии, да будет вам известно!
– Так это – не тот Толстой! – отозвался Дёмка из угла. – Это у нас – Лев Толстой.
– Ах, не то-от? – растянул Русанов с облегчением отчасти, а отчасти кривясь. – Ах, это другой… Это который – зеркало русской революции, рисовые котлетки?.. Так сюсюкалка ваш Толстой! Он во многом, оч-чень во многом не разбирался.
(Там же. Стр. 77–78)
Тут, увлекшись своей игрой в поддавки, Александр Исаевич несколько заигрался. В официальной советской табели о рангах имя Л. Н. Толстого стояло одним из первых (если не первым) в ряду имен, составляющих славу и гордость России. («Зеркало русской революции…», «Матёрый человечище…», «Дубина народной войны поднялась…», и т. д.) И никакой Русанов никогда не посмел бы говорить о нем в таком пренебрежительном тоне.
Но в самой своей основе отношение Русанова к «не нашей» морали и «не нашей» философии великого писателя земли русской основополагающим партийным установкам, разумеется, не противоречит. И твердо в этом увереннный Русанов и дальше упрямо продолжает гнуть свою линию.
…Речь держал Костоглотов…
– …Мы не должны как кролики доверяться врачам. Вот пожалуйста, я читаю книгу… Патологическая анатомия, учебник для вузов. И тут говорится, что связь хода опухоли сцентральной нервной деятельностью ещё очень слабо изучена. А связь удивительная! Даже прямо написано, – он нашёл строчку, – редко, но бывают случаисамопроизвольного исцеления!Вы чувствуете, как написано? Не излечения, аисцеления!А?
Движение прошло по палате. Как будто из распахнутой большой книги выпорхнуло осязаемой радужной бабочкой самопроизвольное исцеление, и каждый подставлял лоб и щёки, чтоб оно благодетельно коснулось его на лету.
– Самопроизвольное! – отложив книгу, тряс Костоглотов… – Это значит вот вдруг по необъяснимой причине опухоль трогается в обратном направлении! Она уменьшается, рассасывается и наконец её нет! А?
Все молчали, рты приоткрывши сказке. Чтобы опухоль, его опухоль, вот эта губительная, всю его жизнь перековеркавшая опухоль – и вдруг бы сама изошла, истекла, иссякла, кончилась?..
Все молчали, подставляя бабочке лицо, только угрюмый Поддуев заскрипел кроватью и, безнадежно набычившись, прохрипел:
– Для этого надо, наверно… чистую совесть.
Не все даже поняли: это он – сюда, к разговору, или своё что-то.
Павел Николаевич, который на этот раз не только со вниманием, а даже отчасти с симпатией слушал соседа-Оглоеда, отмахнулся:
– При чём тут совесть? Стыдитесь, товарищ Поддуев!
Но Костоглотов принял на ходу: