Потапов раскрыл томик Есенина, с минуту вчитывался во что-то, затем, опустившись в жесткое кресло перед столом, медленно, с выражением, будто написал эти стихи самолично и о себе, негромко, но отчетливо прочел:
Озоруев, однако, на потаповский надрыв должным образом не отреагировал, прокомментировав знаменитые строчки по-своему, то есть не без веселого сарказма.
— Времена, Потапов, меняются. У тебя в доме ничего этого нету: ни икон, ни русской домотканой рубашки. Рубахи на тебе импортные, а иконы… светские, мирские: портрет Хемингуэя, литография с «Троицы» Рублева из журнала «Огонек», фото Юрия Гагарина, а это кто же такой на полочке, никак сам черт, гражданин Мефистофель?! Ай да иконка!
— Это Федор Шаляпин, дубьё ты, Гриша. Шаляпин в роли… Нет, ты все-таки дослушай, Озоруев. Про моего нищего. А там уж иронизируй сколько влезет. Возвращаюсь я нынче в город со станции Торфяная. Пить захотелось: весь день на ногах да еще — с переживаниями, вот во рту и пересохло… О чем это я? Дай, думаю, пивка дерну. На привокзальной площади с этим туго теперь: только сладкие соки, от которых внутренности слипаются. Наконец, захожу в один скромненький переулочек, а в переулочке — свадьба не свадьба, митинг не митинг, во всяком случае — толпа. Оказывается, бочка с квасом и бочка с пивом. Тут же продуктовый магазинишко, бревенчатое строение типа амбара. Становлюсь в очередь за пивом. Настя — за квасом в другую очередь, которая раза в четыре меньше пивной. Ну, достоялся я, утолил жажду и, только собрался идти, смотрю: на ящике сидит знакомая фигура в шляпе. Меня завидел, засуетился, штанину поддернул, протез обнажил, шляпу с головы долой и дорогу мне этой шляпой перегораживает, будто шлагбаум. И вдруг слышу: «Подай рублик, товарищ директор! Во имя отца, который у тебя на войне загинул, а также во имя сына моего Мишани, который винца хочет и меня, инвалида, за пузырем послал. А как я его возьму, пузырь тот, если рублика недостает?»
И представляешь, Озоруев, испугался я. Или — растерялся. Во всяком случае, сделал вид, что не расслышал, будто и не ко мне он обращался, а к кому-то другому. И так мне тошно после этого стало, ну хоть возвращайся и прощения проси у шляпы. Оглянулся и вижу: Настя возле нищего остановилась и что-то ему в шляпу сует.
«Почему он сидит, — спрашиваю, — почему руку протягивает?»
«А потому, что вы уволили его. Узнали, что нога у него протезная и уволили».
«Врешь! — хватаю девчонку за руки. — Не увольнял я такого! Не было. Такого бы запомнил».
«А вы, — говорит, — его — как меня: не вникая, фломастером перечеркнули! Наложили резолюцию и — гуляй, дядя Жора! А у дяди Жоры, у Поликарпыча, сын алкоголик. Вернулся с принудительного лечения и опять развязал. Старика за глотку берет: гони бормотуху!»
— В духовные красавцы поиграть намереваешься? Правильно я улавливаю, Потапов? Завтра, стало быть, пойдешь и двугривенный в шляпу опустишь?
— Я не знаю, что будет завтра… Но почему-то хочу найти этого человека, поговорить с ним.
— Попросить у него прощения?
— Совета.
Потапов знал, что «бунт» его как директора фабрики смехотворен, поведение, если взглянуть сверху, по крайней мере несерьезно, а если глянуть снизу, из гущи, из фабричной толщи народной, то и вовсе не выдерживает критики, а попросту — дурацкое поведение, или, как определяли прежде, «вожжа под хвост попала».
Потапову не стоило труда убедить своего партнера, что «все образуется», да Озоруев и сам понимал, что «никуда Кузьмич не денется». А пара дней «активного отдыха» пойдет ему только на пользу.
Партийному руководству Озоруев решил доложить, что Потапов ошарашен происходящими в стране переменами, малость растерялся, нервничает, но мужик он сильный, выпрямится: на фабрике у него все путем, порядок — причем новый порядок.
Как выяснится в дальнейшем, Озоруеву начальство поверило не сразу: на Потапова поступила анонимка, где описывалась поездка директора за город «с девочками» и прочие «художества», включая драку и задержание в милиции, что и подтвердилось при ближайшем рассмотрении дела. Но об этом — в другой раз.
Утром Потапов машинально оделся в повседневнодиректорское — костюм, белая с галстуком рубашка, обулся в летние, с дырчатым верхом, бежевые туфли и вдруг вспомнил, что «бастует».