— Встаньте, генерал,— сказала Александра Федоровна.— Очевидно, вы слишком плохо меня знаете... А вам, Павел Александрович, я скажу одно: давеча вы получили от меня головомойку за то, что ничего не делали с гвардией, а теперь стараетесь работать изо всех сил, чтобы спасти нас благородным и тем не менее безумным способом. Но я пока что головы не потеряла... Государь с верными войсками идет на Петроград. Сводными полками всех фронтов командует генерал Иванов. Уже сегодня они будут здесь.
В этот момент в гостиную вбежал генерал Ресин.
— Ваше величество,— закричал он,— почти вся охрана снялась и ушла в Питер!
Государыня побледнела.
— Ничего,— сказала она,— организуйте оставшихся. Скоро прибудет Иванов.
— Ваше величество,— снова обратился муж мой к императрице...
Но на него смотрели холодные, непонимающие глаза, обдавшие его волнами презрения. Павел Александрович почувствовал это. Он как-то беспомощно махнул рукой, перекрестился и, сказав: «У меня нет другого выхода»,— поставил под манифестом свою подпись.
— Бог вам судья,— отозвалась Александра Федоровна.
ИВАНОВ. Ближе к Петрограду нам навстречу все чаще стали попадаться поезда, переполненные солдатней и прочей штатской публикой. Вместо положенных шестисот верст мы прошли всего четыреста, что объяснялось затруднением движения из-за встречных поездов.
На одной из станций наш эшелон остановился рядом с таким диким поездом. С нашей стороны в нем едва ли не половина стекол была выбита. Я вышел узнать, в чем там дело. На площадке III класса давка, забита солдатьем. Из разговоров с женщинами и с одним старичком, по виду чиновником, я заключил: масса солдат едет в штатской одежде, так как все участвовали в грабежах магазинов. И засим едет в поезде много агитаторов. Проходя мимо одного вагона, обернулся — на меня наскакивает солдат, буквально в упор. Одна шашка на нем офицерская, с темляком анненским, две шашки в руках, за спиной винтовка. Я его оттолкнул и прямо оборвал криком: «На колени!» А он в улыбку. Я тогда руку ему на правое плечо: «На колени!» Так он по причине занятости своих рук шашками куснул меня за мою руку, пустил матерью и побежал дальше.
Я думал: что тут делать? Сказать, что он меня, генерала, оскорбил действием,— тут же полевой суд, через два часа расстрел. А в этот момент расстрелять его — только масла в огонь подлить. Пошли мы с адъютантом моим дальше. В конце поезда толпа стоит, шапки кидают. Смотрю — и мои георгиевцы среди толпы попадаются. Я этим заинтересовался, подошел.
Слышу: «Свобода! Теперь все равны! Нет начальства, нет власти!» Смотрю — среди солдатни несколько офицеров стоит. Я говорю: «Господа, что же вы смотрите?» Они растерялись. Я повернулся к солдатне и то же самое приказал: «На колени!» Тут все смеяться начали, форменно хохотать.
Чтобы не устраивать большего эксцесса, я решил не обратить внимания и пошел к своим вагонам. Они оказались более чем наполовину пустыми. Зараза распространялась быстро. Тут я стал понимать, что обычный уклад кончается. Я попросил, чтобы мой вагон прицепили к дачному поезду, и таким образом сумел с этой станции уйти.
Теперь, подводя итоги, скажу так: не бунт страшен. Страшно, когда основы... когда к власти уважение теряют. Перед войной еще, когда эти поганые либералы рассуждали: «Нельзя мужика пороть»,— я и тогда говорил: будут последствия... Не пороть — вешать надо... Мне начальство говорит: «Вы, Николай Иудович, отсталый человек». Это я-то... И кто прав получился? Где сейчас начальники мои? Никого нет. А разврат в народе остался...
ШУЛЬГИН. Наступил новый день, еще более кошмарный... «Революционный народ» опять залил Думу... Не протиснуться... Вопли ораторов, зверское «ура», отвратительная «Марсельеза»... Мне ужасно захотелось есть. Я стал пробиваться к буфету.
Чтобы пробиться, куда мне нужно было, надо было включиться в благоприятный человеческий поток. Иначе никак нельзя было... Так должны были мы передвигаться — мы, хозяева, члены Государственной думы. Я толкался среди этой нелепой толпы, тоска и бешенство бессилия терзали меня...
В буфете, переполненном, как и все комнаты, я не нашел ничего: все съедено и выпито до последнего стакана чая. Огорченный ресторатор сообщил мне, что у него раскрали все серебряные ножи, вилки и ложки.
Это было начало: так «революционный народ» ознаменовал зарю своего освобождения. А я понял, отчего вся эта многочисленная толпа имела одно общее неизреченно-гнусное лицо: ведь это были воры — в прошлом, грабители — в будущем... Мы как раз были на переломе, когда они меняли фазу... Революция и состояла в том, что воришки перешли в следующий класс: стали грабителями.
Я пошел обратно. В входные двери все продолжала хлестать струя человеческого прилива. Я смотрел на них и думал: «Опоздали, голубчики,— серебро уже раскрадено!» Как я их ненавидел! Старая ненависть, ненависть 1905 года, бросилась мне в голову!
В Екатерининском зале перед матросами гремел Родзянко: