— Подождите меня здесь, пожалуйста, — попросила представительница районо, о которой он уже успел забыть. — Я сейчас выпишу вам пропуск, у нас тут все очень строго. Знаете, у многих детей родители непростые, так что нам приходится думать о безопасности немного больше, чем в других местах.
— Хорошо, я с вашего позволения на крыльце подожду, — улыбнулся Гоголин. — Голова разболелась немного. Я подышу.
Вокруг стояла непривычная для школы тишина, хотя вполне возможно, что это объяснялось тем, что шел очередной урок. Оглядывая пространство и как бы примеряя его на себя, Гоголин вдруг понял, что все у него в этом городе и в этой школе будет хорошо.
— Вы кого-то ждете? — услышал он и обернулся.
Перед ним стоял молодой человек с картины Тьюка. Нет, конечно, он был одет, и окружающий снежный пейзаж, хоть и начинал пробуждаться к весне, мало напоминал пляж, на котором можно нежиться под жаркими лучами солнца, ласкающего кожу. Но такие лица писал именно Тьюк. В нем была томная нега, юношеская безмятежность, нежный задор, мягкое тепло. Лет семнадцать на вид. На задорном носу конопушки. Между ними блестят капельки пота, как роса на нежной июньской траве. Влажный лоб наводит на греховные мысли, которые пока абсолютно точно не к месту.
Усилием воли отогнав их от себя, Гоголин широко улыбнулся:
— Я буду тут работать. А ты кто?
— Максим Семенов, — бодро отрапортовал юноша ломающимся баском. — Я из одиннадцатого «А». Я пойду. — Глядя ему вслед, Гоголин задумался о том, что жизнь, несомненно, хорошая штука.
Серый цвет вернулся. Все вокруг было покрыто тусклым налетом, восковым и неживым, как на импортных яблоках. Серое небо грязным покрывалом лежало на серой простыне тающего снега. Серые лица прохожих мелькали за немытыми окнами автобуса, который медленно тащился по скучным улицам в тусклые трудовые будни.
Окружающая жизнь не дарила даже надежды на яркие пятна. Лишь иногда в памяти всплывал черный сгусток ненависти, отбрасывая его в грязную канаву, на дне которой лежало, скрючившись, существо, во второй раз отнявшее у него цветное восприятие мира. Единственное, что оставалось ярким, струящимся живыми красками, это сны. Просыпаясь по утрам, он долго не открывал глаза, пытаясь задержать счастливые видения, в которых было много красного, синего, желтого, зеленого…
И только спустив ноги с кровати и разомкнув наконец веки навстречу очередному бесконечному серому дню, Воронов начинал ждать ночи, вместе с которой к нему приходили Лелька, Максим, Цезарь, шашлыки на морозном воздухе, моченые яблоки в кадушке, оранжевое солнце, припадающее в неуемной жажде к реке, и предвкушение счастья, которое казалось таким близким.
— Дим, ну что ты растекся, как кисель по тарелке! — ворчал Иван Бунин, наблюдая за впавшим в уныние другом. — Ты же мужик! Ты же преступника вычислил и придумал, как взять! Ты же молодец и умница! А Лелька — она же баба! Ее кавалерийским наскоком брать надо. Она сама не понимает, чего ей для счастья надо. Вот и бери все в свои руки. Пришел, увидел, победил. Как Цезарь.
Как Цезарь… Воронов тут же вспоминал удивительно смелого пса, вступившего в смертельную схватку с врагом. Он никогда раньше не видел, чтобы охотничьи собаки, тем более такие ласковые, вдруг на глазах превращались в смертоносную машину. Он скучал по этому псу так же сильно, как по его юному хозяину и хозяйке. Когда он представлял, как они вместе играют в парке в снежки, у него разом начинали болеть все зубы. Застонав от этой внезапной тягучей боли, он крепко зажмурился.
— Ты чего, у тебя болит, что ли, что-то? — встревожился Иван. — Может, тебе к врачу надо?
— Никуда мне не надо, — раздраженно ответил Воронов. — Все у меня хорошо. Буду жить, как жил.
— Дурак ты, братец! — Бунин даже крякнул с досады. — Ты же потом всю жизнь себе не простишь, что не добился, чтобы она тебя простила! Это же твоя женщина. На все сто процентов твоя! Ты что, этого не понимаешь, что ли? Это же невооруженным глазом видно!
— Да все я понимаю. — Слова выходили с трудом, как будто встречая сопротивление. — Это моя женщина. И я никогда такой больше не встречу. И без нее мне жить не то чтобы не хочется, а как-то… неинтересно. Вот только никогда она меня не простит.
— Много ты знаешь… Никогда…
— Никогда, Вань. Такие, как она, все делают по серьезу. Если она сказала, чтобы я не приходил больше, значит, приговор окончательный и обжалованию не подлежит.
Приговор. Он чувствовал себя как пожизненник, навсегда утративший надежду выйти на свободу и видящий в зарешеченное окно камеры лишь кусочек голубого неба. В его случае небо было даже не голубым, а мглистым, с низко нависшими тучами.