В отчаянии я обратился к знакомым фильмам. Пытался быть умным, острить. Придумывал сложные, многословные шутки. Я написал диалог длиной в страницу, который ни к чему не привел и лишь выдавал интрижку с чужой женой у какого-то второстепенного персонажа. Что до Рудольфа, принца инкогнито, то он разговаривал как худший, шаблоннейший герой музыкальных комедий. Мне было страшно показывать свои потуги Бергманну.
Он прочел мою писанину, сильно хмурясь и под конец издав короткий утробный хмык; впрочем, он не испугался и не удивился.
– Позвольте я вам кое-что скажу, мэтр, – произнес он, походя бросая рукопись в мусорную корзину. – Фильм – это симфония. Каждое движение прописано в определенном ключе. Ноты нужно брать верно и своевременно. Оркестр должен быть сыгранным, чтобы удерживать внимание зрителя.
Подсев ко мне и прерываясь только на глубокие затяжки сигаретой, он принялся расписывать вступительные кадры. Это было поразительно. Все ожило. Деревья зашумели на вечернем ветерке, музыка зазвучала, карусели завертелись, а люди заговорили. Бергманн импровизировал с диалогами, наполовину на немецком, наполовину на смешном английском, но звучало ярко и натурально. У Бергманна засверкали глаза, он принялся играть жестами, гримасничал. Я рассмеялся. Все было так просто, очевидно и удачно. Как я сам до этого не додумался?
Бергманн слегка похлопал меня по плечу:
– Правда же здорово?
– Чудесно! Я все запишу, пока не забыл.
Он тут же сделался очень серьезен:
– Нет, нет, это не то. Все не то. Я лишь хотел дать вам кое-какое представление… Нет, это не годится. Постойте. Нам надо поразмыслить…
Солнце скрылось в тучах. Посмурневший Бергманн ударился в философский анализ. Сходу назвал десяток лежавших на поверхности причин, по которым его вариант брать нельзя. Как я сам о них не подумал? Наконец Бергманн вздохнул.
– Все не так-то просто… – Он закурил еще сигарету. – Не так-то просто, – бормотал он. – Погодите, погодите. Посмотрим…
Бергманн встал и, мало не протаптывая в ковре дорожку, принялся расхаживать по комнате. Пыхтя и жестко сцепив руки за спиной, закрылся от меня и мира, точно дверь темницы. Потом его осенило. Он замер и улыбнулся пришедшей в голову мысли.
– Знаете, как говорит моя супруга, когда я сталкиваюсь с такими вот трудностями? «Фридрих, ступай и напиши стишок. Сейчас я приготовлю ужин и придумаю за тебя эту идиотскую историю. В конце концов, проституция – дело женское».
Так вел себя Бергманн в хорошие дни; в дни, когда я был Алешей Карамазовым или, как он говорил Дороти, Валаамовой ослицей[24]
, которая «сподобилась выдать чудесную строку». Моя некомпетентность лишь ярче разжигала в нем воображение. Он сорил эпиграммами и сиял, воистину поражаясь самому себе. В такие дни мы идеально подходили друг другу. Бергманн едва ли вообще нуждался в соавторе. Ему нужны были стимул и сочувствие; ему нужен был кто-то, с кем можно поговорить по-немецки. Слушатель.Супруга писала ему ежедневно, Инга – два или три раза в неделю, а он зачитывал мне отрывки из писем, полные домашнего тепла, театральных и политических сплетен; от них он переходил к анекдотам, к первому концерту Инги, теще, немецким и австрийским актерам, пьесам и фильмам, которые поставил. Бергманн целый час мог живописать, как снимал «Макбета» в Дрездене – с масками, в стиле греческой трагедии. Целое утро – декламировать свои стихи или плакать по последним дням в Берлине, весной того года, когда по улицам бандитами рыскали штурмовики, а жена несколько раз спасала его из опасных ситуаций меткой остротой или шуткой. Бергманн хоть и был австриец, ему советовали бросить работу и поскорее бежать из Германии. В результате его семья осталась почти без средств.
– Только поэтому я Четсворту и не отказал. Выбора попросту не было. С самого начала эта искусственная «Фиалка» вызвала у меня сомнения. Неприятный душок от нее послышался за пол-Европы, но я сказал себе: не обращай внимания. Этот фильм – задача, а у всякой задачи есть решение. Мы сделаем все, что в наших силах. Не поддадимся отчаянию. Кто знает, вдруг в конце концов мы одарим мистера Четсворта чарующим букетиком? То-то он удивится.
Бергманн отнимал все мое время, хотел постоянного моего общества и внимания. В первые недели наш рабочий день уверенно удлинялся. Не прояви я волю, то и к ужину домой не успевал бы. Бергманн всерьез вознамерился завладеть мной от и до. Он осаждал меня вопросами – о друзьях, интересах, привычках, личной жизни. Отдельно его бесконечное и ревнивое любопытство коснулось досуга: чем я занимаюсь, с кем вижусь, живу ли как монах?
– Не господина ли У. Х. вы ищете? Или же то Смуглая леди сонетов?[25]
Я неизменно молчал, поддразнивая Бергманна улыбками да намеками.
Тогда, расстроенный, он обращал внимание на Дороти, а та, будучи молодой и неопытной, не могла ничего противопоставить его пытливости. Как-то утром я пришел к Бергманну и застал ее в слезах. Девушка вскочила и поспешила в другую комнату.