– Все эти люди, – продолжал Бергманн, – умрут. Все они… Хотя нет, есть один… – Он указал на безобидного толстячка, в одиночестве сидевшего в дальнем углу. – Он выживет. Он из тех, кто пойдет на все, лишь бы ему дали жить. Он приведет завоевателей в дом, принудит жену готовить им и на коленях подавать обед. Отречется от матери. Сестру подложит под рядового солдата. Станет доносчиком в тюрьмах. Плюнет на святые дары, а когда его дочь станут насиловать, будет сам ее держать. В награду за это ему дадут работу чистильщика обуви в общественном туалете, где он языком станет слизывать грязь с ботинок… – Бергманн печально покачал головой. – Какой кошмар. Я ему не завидую.
Эти разговоры действовали на меня как-то странно. Подобно моим друзьям, я заявлял, что верю в скорую войну. Я верил в нее, как любой верит в то, что однажды умрет, и в то же время отмахивался от перспективы войны, ибо грядущий конфликт казался по-прежнему далеким, как та же смерть. Он был далек, ведь я не мог вообразить, что ждет нас потом; я просто отказывался что-либо воображать, совсем как зритель отказывается видеть нечто за пределами декораций. Начало войны, как и смерть, стеной отрезало картину будущего, отмечая мгновенный и полный конец мира в моем воображении. Время от времени я размышлял об этой стене, впадая в сильную депрессию и ощущая, как сосет под ложечкой. А потом снова забывал о ней и, как когда задумываешься о собственной смерти, тихонько шептал себе: «Кто знает, вдруг пронесет? Вдруг никакой войны не случится?»
Апокалиптические картины от Бергманна заставляли войну казаться еще несбыточней и неизменно веселили. Думаю, и на него они влияли так же – поэтому он, наверное, и расписывал их с таким смаком. Однако пока он пребывал в эпицентре придуманного им же кошмара, его взгляд скользил по залу и нередко натыкался на какую-нибудь девушку или женщину. Заинтересовавшись ею, Бергманн переводил разговор уже в более приятное русло.
Его любимицей была управляющая рестораном – симпатичная блондинка лет тридцати, с очень милой материнской улыбкой. Бергманн ею восхищался.
– С первого взгляда я вижу, что она довольна жизнью. Глубоко довольна. Некий мужчина осчастливил ее, и поиски прекратились, она нашла то, что все мы ищем. Она всех нас понимает. Ей нет нужды в книгах и теориях, философиях и священниках. Она понимает Микеланджело, Бетховена, Христа, Ленина… даже Гитлера. Она ничего, ничего не боится… Такой женщине я поклоняюсь.
Управляющая при виде Бергманна всегда улыбалась как-то особенно. Пока мы ели, она подходила к нашему столику и спрашивала, все ли нас устраивает.
– Все замечательно, моя дорогая, – отвечал Бергманн, – за что хвала Господу, но в основном, конечно же, вам. Вы возвращаете нам веру в себя.
Уж не знаю, что там управляющая себе думала, но в ответ она улыбалась – весело и тепло. Она и правда была очень милой.
– Вот видите? – обращался, проводив ее взглядом, Бергманн ко мне. – Мы идеально понимаем друг друга.
Затем, восстановив веру в себя благодаря
Минули октябрь и ноябрь, начался декабрь, а в Берлине Рейхстаг вершил свой средневековый суд. Бергманн следил за ним со страстью.
– Знаете, что он вчера заявил? – частенько спрашивал Бергманн, стоило мне утром явиться на рабочее место. Говоря «он», Бергманн, естественно, подразумевал Димитрова[28]
, о речи которого я, разумеется, уже знал из утренних газет, так как следил за новостями не менее пристально. Однако я ни за что в мире не отказал бы ему в спектакле, следовавшем за вступлением.Бергманн устраивал подлинную драму, воплощая персонажей. Он был доктором Бюнгером, вспыльчивым и растерянным председателем суда. Он же был и ван дер Люббе[29]
, одурманенным и апатичным, не поднимающим головы. Он же был серьезным, раздраженным Торглером[30]. Он же был Герингом – воякой-быком, и Геббельсом – изворотливой ящерицей. Он же был огненным Поповым и бесстрастным Таневым, и, самое главное, он был самим Димитровым.Бергманн, вихрастый и непричесанный, изогнув губы в мрачной ироничной улыбке, горячо размахивал руками и сверкал глазами.
– В курсе ли герр рейхсминистр, – прогремел он, – что судьбами шестой части мира, а именно Советского Союза, этой величайшей и лучшей страны, распоряжаются люди преступного склада ума?
Затем, став Герингом – рассвирепев, точно толстошеий бык, – он взревел:
– Я вам скажу, что мне известно! Мне известно, что вы коммунистический шпион и прибыли в Германию поджечь Рейхстаг. В моих глазах вы грязный преступник, и место вам на виселице!
Бергманн улыбнулся пугающей улыбкой и, как тореадор, не сводящий взгляда с раненого и разгневанного быка, тихо спросил:
– Вы здорово боитесь моих вопросов, верно, герр министр?
Лицо Бергманна сжалось и тут же раздулось – того и гляди удар хватит. Выпростав руку, он как безумный заорал:
– Прочь отсюда, вы, мошенник!