— Иди к черту со своими дурацкими аналогиями. Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. Если люди не желают подчиняться установленным правилам — им же хуже. Я-то тут при чем? Гитлер правил не устанавливает. Он оппортунист. Создавая правила, ты никому не мешаешь. Правила — это тебе не люди.
— Ну и кто из нас ретроград? Это же точь-в-точь основа «Искусства ради искусства».
— Не морочь мне голову… Настоящие художники — это технари.
— Когда в руках ножницы, как у тебя, можно и правила создавать. А мне куда прикажешь деваться с той же «Фиалкой Пратера»?
— Это пусть у вас с Чатсвортом и Бергманном голова болит. Если бы вы, господа творцы, брали пример с технарей, держались вместе и прекратили наконец играть в демократию, то народ бы, как миленький, ходил на те фильмы, которые бы вы делали. А то устроили ярмарку — т
Съемки начались в конце января. Точнее сказать не могу, потому как это последнее, что я запомнил более или менее определенно. Все, что последовало за этим, настолько слилось и перемешалось в моей голове, что наружу всплывают только какие-то бессвязные обрывки воспоминаний. Стройно и последовательно изложить их я не в силах. Так, что вспомнится…
Съемочный павильон с обитыми войлоком стенами напоминает огромный ангар, в котором запросто можно упрятать дирижабль; о смене дня и ночи можно лишь догадываться по тому, как все внезапно приходит в движение и так же неожиданно затихает. Под балочным сводом, усеянным закопченными софитами, чей далекий отблеск напоминает холод неведомых планет, громоздятся какие-то немыслимые, полуразобранные останки бутафорских конструкций: арки, стены домов, деревья, холщовые полотнища холмов, гигантские фотозадники, фрагменты улиц, напоминающих Помпеи, только еще более заброшенные, более жуткие, потому как знаешь, что все это ненастоящее, это в буквальном смысле — полумир, узилище зеркальных отражений, город, лишенный третьего измерения. Только змеиный клубок проводов принадлежит
Посреди этих руин теплится жизнь. Пронзительный свет падает на одинокую декорацию. Издали кажется, что попал к алтарю, вокруг которого застыла стайка адептов. Но это всего лишь комната Тони, обставленная в духе времени: веселенькие занавески, клетка с канарейкой, часы с кукушкой. Те, чьими руками создавался этот прелестный кукольный домик, деловито, с равнодушной бесстрастностью оглядывают плоды своего труда — словно это какой-то захудалый гараж.
Безмолвными разряженными статуями стоят актеры, которым предстоит озвучивать Артура Кромвеля и Аниту Хейден. Уоттс, тощий лысый человек в очках с золотой оправой, суетливо бегает взад-вперед, выбирая точку съемки. На шейном шнурке болтается монокль с голубоватыми стеклами. Уоттс то и дело подносит его к глазам, проверяя, так ли выставлен свет. Этот жест совершенно не вяжется с его видом, придавая ему сходство с щеголем эпохи Регентства.[40]
Рядом с ним крутится огненно-рыжий Фред Мюррей, любой обуви предпочитающий кеды. На студийном жаргоне он «гаффер».[41] Правила здешнего этикета не позволяют Уоттсу давать указания лично. Он передает их Фреду, а тот, как толмач, надрывно выкрикивает их тем, кто работает на подвесных лесах на самой верхотуре.— Накиньте на пушку затенитель. Пару проходов на четвертый. Погасите бебик.
— Готово, — удовлетворенно сообщает Уоттс.
— Годится, — гаркает Мюррей ассистентам. — Так и оставьте.
Дуги[42]
меркнут, загорается свет. Кукольный домик теряет свое зыбкое очарование. Расходятся дублеры. Возникает ложное ощущение завершенности, хотя все еще только предстоит.— Все приготовились! — Это Элиот, помощник режиссера, человек с заостренным длинным носом и старательно-ученической манерой выговаривать слова. Он держит сценарий, как святыню студии. Он хочет казаться значительным, но у него это плохо получается. Мне жаль его. У него собачья работа. Его задача — следить, чтобы все кипело и бурлило, но добиться этого, не срываясь на крик, практически невозможно. Он не знает, как себя вести со старшими по возрасту, с рабочими павильона… Он стесняется своего тонкого, хотя и хорошо поставленного голоса. Воротничок его рубашки так накрахмален, что стоит колом и трет шею.
— Почему опять стоим? — безнадежно вопрошает Элиот в пространство, ни к кому в отдельности не обращаясь. — Что там у вас, Роджер?