Она притащила с собой кучу ненужных и бестолковых сюрпризов. То ли потому, что не было денег на большой подарок, то ли надеясь, что хоть один, но подойдет. Извлекла из огромного черного пакета, смахивающего на мусорный, железную круглую коробку из-под английского печенья, открыла. Пластмассовый желтый цыпленок клевал кокосовую стружку самодельного торта, навсегда согнувшись пополам по воле создателей. Это было очень мило, трогательно и как-то старомодно — такой вот сюрприз.
— Это имениннику. Чтобы рос и набирался сил. — Она сконфуженно покраснела и потупилась, словно понимая, что пожелание не удалось. А потом, нагнувшись, покраснев то ли от натуги, то ли от стеснения за свою нелепую позу, стала снимать синие тканевые полусапожки.
К торту прилагались другие подарки — диск неизвестного мне певца, индийские благовония, на которые у Вадима была аллергия. Подставочка к благовониям — шершавая дощечка с грубо намалеванными золотыми солнцами. Плюшевая собачка. Бутылка советской бурды, которую принято считать шампанским. Египетская коробочка с фараонами — непонятного назначения. Пластмассовый подносик с плавленым немецким сыром. И еще — букет коротких и несвежих оранжевых роз.
Она была довольна и светилась вся. Сегодня она выглядела лучше. То ли случайное посещение косметического салона было поводом напроситься в гости, то ли, напросившись, она впервые за все растраченные впустую годы понеслась приводить себя в порядок. И теперь постоянно улыбалась и хрипло хохотала в ответ на шутки Вадима.
Она явилась в светлом летнем пальто, синтетическом, коротком, а сняв его, обнаружила полиэстровую блузку с жемчужными пуговками, чистенькую, скромную и неновую. А вот джинсы, обтягивающие низкую овальную попку, были куплены недавно, блестели кнопочками. Она уложила волосы, распустив их тонкую пушистость, завив ее в нервные колечки, облепившие щеки, и накрасила ногти и губы одинаковым оранжевым цветом. Когда я спросила почему, она, улыбнувшись конски, ответила, что любит морковку. И засмеялась опять.
Может, потому, что сегодня она вела себя по-другому, я тоже позволила себе быть более решительной и настойчивой. После первого бокала начав расспрашивать ее про мужчин у нее на работе. Грозя пальчиком и требуя рассказывать правду — скольких она уже соблазнила и сколько разбила семей.
Это могло бы показаться издевательством, но только не ей. Она раскраснелась и стала плести какую-то чушь про знакомых чеченцев. Которые почему-то ночуют у нее — в свободной комнате, разумеется, а не в ее постели — и водят по ресторанам, и хотят по очереди жениться, а она отказывает всем и вызывает только сильнейшие приливы страсти. И про то, как один из гордых джигитов провел всю ночь у нее на лестнице, умоляя ответить взаимностью на его чувства, и как бабушка-соседка кормила его супом, а она, жестокая женщина, спустила его наутро с лестницы, надавав оплеух и требуя больше не беспокоить, иначе вызовет милицию.
— Так и выгнала, Марин? Неужели?
— Только так. Несся от меня как угорелый, а под вечер букет роз на пороге, белых, штук сто… И он в смокинге, а в руке коробочка черная — кольцо, что ли, притащил… А я опять ему по щекам, правой-левой, пошел вон…
Она блестела глазами, подливала сама себе вина, хохотала над анекдотами, которые сама рассказывала. Потом ей что-то взгрустнулось ненадолго, а потом завилась новая спираль веселья.
— Ну ты даешь, Марин. — Я старалась разговаривать в ее манере, пусть и не всегда мне удававшейся. — Наверное, в вашем журнале только о твоих приключениях и говорят…
— Ой, ты знаешь, Ань, может быть. Не любят меня наши бабы — ревнуют к редакционным мужикам, что ли? Так и хочется сказать — успокойтесь, у меня своих хватает…
Будто не она вчера мне рассказывала, каким тоскливым выдался день — Кирилка ныл, мама опять на печень жалуется, и дачу надо бы снять, а денег нет, и собака опять захворала, она же у нее крипторх, собака. И я удивилась, потому что не знала о таком, и долго выслушивала истории о собачьих половых проблемах, а потом опять о ее личных — не половых. Сегодня же она была другой, и пьянела от собственной смелости больше, чем от вина, и взгляды мои и — менее заинтересованные — Вадима сводили ее с ума, делали совсем неуправляемой, не женщиной — огнем.
И я, невзначай словно, положила руку на ее колено и начала поглаживать. А потом наклонилась к ней, зашептала на ухо, какие глупые женщины у нее на работе. Как многого они не понимают, потому что вот мне она ужасно нравится, и грудь у нее такая крепкая, и пахнет она восхитительно.
И она смеялась сначала, а потом стала затихать, и отстраняться, сначала аккуратно, потом настойчивее, вырываясь, бормоча скороговоркой «ненадоненадоненадо…». И с надеждой глядя на Вадима, призывая его помочь.
И он усмехнулся, и сказал мне шутливо, чтобы перестала приставать к Марине, разве не видно, что она стесняется, смущают ее мои лесбийские замашки. И встал, и по попке меня хлопнул, напустив на себя ложной строгости, и вышел на кухню — кофе приготовить. На самом деле предоставляя мне возможность продолжать.