Эрнест посмотрел на картину, висевшую на стене, на ней была изображена Карола, написанная ее знакомой художницей из Петербурга. Сходство было и с Каролой и с той художницей, и в этом двоении чудилось Эрнесту подсказка: без отношения к вещи кого-то второго она как бы наполовину переставала существовать. Точно так же, как в вещах, окружавших его, присутствовала незримо Карола, а сами вещи, вероятно, присутствовали на краю ее сознания. Вместе они трудились над приданием вещам реальности, даже не догадываясь, каковы они сами по себе! «А они-то не так просты! — торжественно заключил Эрнест. — Они имеют отношение к таким явлениям и телам, как Луна, солнечные протуберанцы, космические спирали!»
Эрнест посмотрел на повернутый к стенке глобус. Провала на месте Австралии не было видно. Еще прыжок — и он станет настоящей планетой!
Но никакого прыжка не происходило. Между живым и неживым все еще лежала бездна.
«Разве живое — не усложнившееся бесконечно неживое?» — спрашивал себя Эрнест. И отвечал: «А почему не сказать себе так: именно неживое есть бесконечно упростившееся до стихий живое! Может, это и есть эволюция? Ведь говорят же ученые, что солнце погаснет, и во вселенной воцарится мир неодушевленных вещей!».
Между тем Карола совсем перестала приходить, ограничиваясь звонками, и он все реже и реже выходил на улицу. Вещи все более отдалялись от него. Они все стали как бы на одно лицо, особенно это ощущалось в сумерки — вещи были неотличимы от обоев. Как-то он вернулся с короткой прогулки и не узнал собственного жилища. Он стоял в передней и не понимал, куда идти, где кухня и где спальня? Налетел на вешалку-стойку с «рогами» и шарахнулся от нее в ужасе, как от дикого зверя.
В спальню с глобусом он больше не ходил, ночевал на двух сдвинутых креслах перед телевизором в большой комнате. Телевизор немного помогал. Наконец он совсем не смог улечься спать в своей квартире. Он поднялся на чердак, где у него была каморка-кладовка, их дом не имел «келлера», подвала, где обычно жильцы складывают барахло. В своей чердачной кладовке он держал легкую плетеную ротанговую мебель по просьбе Каролы, которая все мечтала расставить ее когда-нибудь, когда у них будет большой дом с солярием или верандой, на худой конец.
В крыше каморки было устроено окно-фрамуга, квадратный люк, как принято в Германии во многих домах, наклонно направленный прямо в небо.
Эрнест сел в кресло и стал смотреть через это окно в небесную даль. «Карола!» — позвал он. Пахло солнцем, черепицей, ротангом и пылью. В окно медленно вплыла луна. Круглая, объемная, она напоминала глобус с лампочкой внутри: отчетливо просматривались материки.
«Интересно, есть ли там на месте Австралия? Или тоже дыра?» — думал Эрнест.
Каролааа! — позвал он.
Кааа — рооо — лааа!
Неожиданно голос его как-то пресекся, а потом перешел в жалобный крик, что-то наподобие воя.
Ааа-оооо-уууу!
Звук этот, этот вой поднимался к небу, уплывал навстречу луне, слабел.
Эрнест прислушался. Издалека донесся ответный звук, точно такой же вой.
Только на октаву выше.
Филофиоли
Когда он поселился в этой квартире, первое время его будил звон колоколов католической кирхи, расположенной вплотную к его новому дому.
Если честно, это был так называемый сеньорин дом, то есть жилище, предназначенное для пожилых, что его слегка покоробило: он не выбирал сам, его поставил перед фактом чиновник из ведомства по социальному жилью. Выбирать не приходилось, да и прочел он про «сеньорин дом» только в договоре на аренду, когда было поздно. «Вот так и въезжают в старость!» — подумал он и невесело улыбнулся. Переселился он сюда после развода с женой. Она как бы заранее готовила его к одинокой старости.
К его удивлению, в доме было полно не только молодых, но и их детей. Последнее не очень радовало, потому что от детей был шум.
«Вот и приметы старости — становлюсь детоненавистником и брюзгой», — заключил он. Потом ему стали дарить цветы. Дарила соседка сверху, похоже, баптистка. Она же заманивала его на некие религиозные собрания, но он как мог сопротивлялся. А дарила она ему цветы вполне живые, в горшках, с собой он никаких цветов не привез, боясь брать ответственность хоть за какую живность. «Не полью, забуду — засохнут, — размышлял он. — А не полить и забыть теперь мне, „старику“, минутное дело. Да и поездки затруднительны, надо просить ту же соседку поливать. Не вполне удобно».
Всего образовалось пять горшков — герань в спальне, малюсенькой комнате, которая даже не считалась отдельной, два горшка в кухне с голубыми цветочками, которые он условно называл «крокусами», и еще два — в большой комнате, эти цветы были розовыми, и он называл их «желтофиолями», как бы намекая на известное стихотворение Бродского. Почему «желтофиолями» он назвал розовые цветы, он не размышлял. Он шел только от литературных ассоциаций, которых у него было множество.