Каким ходом мы пришли от ночного автомобиля к пролитым кислотам? Может быть, эти выжженные пробелы в мире, душе и памяти – это ассоциация—негатив тех световых пятен, какие выхватывают фары ночного автомобиля из тьмы, – и, значит, чёрный сноп лучей «другого автомобиля» выжигает в мире подобные, но обратные пятна—негативы – пробелы, как бы от пролитых кислот? Может быть – и похоже, что это так, что неявная логика хода ассоциаций именно такова. Несомненно одно – неотразимая убедительность ядовитой метафоры как вывода из сюжета стихотворения. Этот вывод – метафора века, с амплитудой необозримой: образ опустошения, вытравления, под который человек ХХ века может подставить многие ядовитые процессы века, от газовых отравлений в только что тогда отгремевшей европейской войне до нынешних экологических разорений; самый же ядовитый из этих процессов – пролитые кислоты на «утлой памяти», исторической памяти нашей. Вот поистине образ «поэзии наших дней» – если вспомнить название, какое Андрей Белый дал своей первой статье о Ходасевиче и каким он сочетал современное и классическое в лике этого поэта – «Рембрандтова правда в поэзии наших дней».[790]
Образ «поэзии наших дней» – и, пожалуй, её «Рембрандтова правда».Эта метафора, взятая из химического и технического обихода, как метафора состояния мира, века – это ведь уже какая—то неизвестная поэтика, новый язык поэзии, это уже не то, что вечный мотив души—Психеи, который так развил Ходасевич в «Тяжёлой Лире» и за которым слои традиции – сквозь символистское двоемирие к тютчевскому как бы двойному бытию с углублением до платоновского «Федра» (см. 1, 515). В новой современности сам вечный мотив претерпевает тяжкую деформацию. В соседней «Элегии», за несколько дней до того (20–22 ноября 1921 г.), он ещё играет традиционно, привычно: душа поэта взыграла, она глядит бесстрашными очами в тысячелетия свои, летит широкими крылами в огнекрылатые рои, в то время и независимо от того, как его жалкая фигурка бредёт в ничтожестве своём. В «Автомобиле» тоже – бредём, но словно бы и душа бредёт и терпит то же – главное действие чёрного ангела то, что поэт теряет свою Психею, теряет всё, теряет себя: Я забываю, я теряю Психею светлую мою…. Душа—Психея не спасает, она вместе с миром претерпевает: роковые пробелы в итоге – равно и вместе в душе и в мире.
Этот итог как итог поэтический – куда острее, прямее и ближе «поэзия наших дней» – образ, которому нет традиции, «мир, которого для классицизма нет».[791]
Из прямых предшественников – у Иннокентия Анненского встречаются «пятна» подобных, так сказать, ядовитых химических средств выражения страдания – например, «тоски припоминания» (1904):Сама по себе душа—Психея в стихах Ходасевича той же осени 21–го года приобретает жгуче—химические, разъедающие черты и свойства, как в знаменитой «Пробочке»:[792]
душа не крылатая, а ядовитая. Вячеслав Иванов по прочтении «Тяжёлой Лиры» писал её автору (12 января 1925) о выполняемом им в поэзии «пас—калевском задании», определяя его как «синтез de l'Ange et de la charogne как изображение человека».[793] Этот «дуализм лирического пафоса» (как названо это в том же письме Иванова) в стихотворении о двух автомобилях—ангелах даёт картину новой современности, картину, наследующую, но и сдвигающую, «паскалевское задание» и бодлеровский синтез. То же – в душе и в мире, «изображение человека» и картина мира. Лирический дуализм, паскалевское задание и бодлеровский синтез приобретают признаки и атрибуты новой технической современности. В более позднем стихотворении, уже написанном в «европейской ночи» (в феврале 1923) и обращённом к европейскому человечеству, развивается эта технически—апокалиптическая поэтика. Стихотворение – о демонизме скрытых сил, движущих современностью, и о её пронизанности разного рода незримыми «икс—лучами», как пронизано существо человека и мозг его разъят сквозь него проходящими радиоголосами: