Читаем Филологические сюжеты полностью

Если не забывать о нашем «Автомобиле» как о событии на пути поэзии Ходасевича, надо, в заключение над ним рефлексии, вернуться к тезису Вейдле о чрезмерной рациональности этой поэзии и о положенном ей запрете на «поэтическое безумие». «Автомобиль», мы помним, представлялся Вейдле более иррационально задуманным и построенным исключением на этом общем рациональном фоне. Заинтересовавшую Тынянова миниатюру он тоже, конечно, мог бы причислить к таким исключениям. Но мы вернёмся к «Автомобилю» как значительному поэтическому событию и припомним, что тема безумия в связи с поэзией Ходасевича ещё до Вейдле занимала Андрея Белого. В связи с поэзией Ходасевича и с припоминанием, конечно, из Боратынского. Во второй статье Белого о Ходасевиче (о «Тяжёлой Лире»), видно, недаром ему навязчиво (дважды) приходит на память одна строка из Боратынского (из «Последней смерти», 1827): «Тяжёлая участь у русских поэтов: пройтись по местам, где „безумие граничит с разуменьем“, чтоб восчувствовать муки рождения Логоса в бедной Психее».[797] В «Автомобиле» поэт проходит также по этим местам. Но Белый помнит неточно: у Боратынского сказано об особенном «бытии», которым в человеке С безумием граничит разуменье. Различие немалое: что с чем граничит, кто действующий субъект на этой границе – разуменье или безумие? В «Автомобиле» поэт на границе: он забывает, теряет свою Психею, простирает слепые руки и ничего не узнаёт. Двоеточие, заключающее предпоследнее четверостишие, открывает границу, но разуменье не переходит её. Поэт теряет Психею, но Логос при нём и в завершающем четверостишии с рациональной твёрдостью и отчётливостью отмечает собственные «пробелы» (в душе и в мире: он, Логос, трезво фиксирует происходящее с утраченной им Психеей) и чертит контур нового, деформированного, сдвинутого, вышедшего из суставов, потерявшего простоту и целость, зияющего чёрными дырами состояния мира.

1990, 2006

А мы, Леонтьева и Тютчева… Об одном стихотворении Георгия Иванова

Тане Носковой

Это стихотворение заинтересовало меня когда—то присутствием в его тексте имени Константина Леонтьева. Я занимался Леонтьевым и кое—что о нём написал, это знала одна читательница, заметившая стихотворение в потоке эмигрантских публикаций в наших журналах в конце 1980–х годов и указавшая мне на него, – за что благодарность ей я хочу передать посвящением к этому этюду. Имени Леонтьева в поэзии я никогда не встречал – и встретить его у такого чистого лирика, как Георгий Иванов, было и удивительно и загадочно.

Историческое имя в лирическом стихотворении это редкость в принципе, в ультралирическом творчестве Георгия Иванова это минимум нескольких знаковых, едва ли не прямо дежурных для русского поэта имён – Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Аннен—ский, Блок, Гумилёв, Ахматова; вот ещё и Тургенев. Классические имена ведут себя у поэта классическим образом. Лермонтов выходит один на дорогу, Тургенев грустит в усадьбе.

Там грустил Тургенев…И ему казаласьЖизнь стихотвореньем, музыкой, пастелью,Где, не грея, светит мировая слава,Где ещё не скоро сменится метельюЗолотая осень крепостного права.[798]

Поэту Георгию Иванову случалось в знаменитых стихах 1930 г., которые стали его визитной карточкой, нигилистически бравировать отрицанием не одной истории, но последних ценностей, отрицанием всего: Хорошо, что нет Царя. / Хорошо, что нет России. / Хорошо, что Бога нет. / Только жёлтая заря, / Только звёзды ледяные, / Только миллионы лет.[799] Читали эти стихи и «наоборот» – как тоску от того, что этого нет, или если этого нет. Юрий Иваск по случаю этого стихотворения ввёл такое слово: «Это те наобороты, которые я нашёл в поэзии Георгия Иванова».[800]

Только миллионы лет – ледяная вечность, какая история? Но поэт Георгий Иванов историю замечал, особенно свою недавнюю, свою петербургскую: Чёрная кровь из открытых жил – / И ангел, как птица, крылья сложил… / Это было на слабом, весеннем льду / В девятьсот двадцатом году.[801] И он же мог иногда быть мастером исторических формул. Золотая осень крепостного права. Что это как не ёмкая и красивая историческая характеристика целой культурной эпохи, – формула, обнимающая «Записки охотника», «Обломова», «Детство», «Отрочество» и «Юность»?

Однако Леонтьев – имя совсем не классическое и уж никак не дежурное, вызывающее и обязывающее. Как оно в такой интенсивный и неширокий лирический мир залетело? Немотивированно как будто бы залетело, бросив, однако, свет не только на это странное стихотворение, но и на весь лирический мир поэта. Имя Леонтьева вызывает темы большой истории, и вот они в поэзии Иванова единственный, кажется, раз встают в таком развороте.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже