«…Ибо не ужасно ли и не обидно ли было бы думать, что Моисей входил на Синай, что эллины строили свои изящные Акрополи, римляне вели Пунические войны, что гениальный красавец Александр в пернатом каком—нибудь шлеме переходил Граник и бился под Арбеллами, что апостолы проповедовали, мученики страдали, поэты пели, живописцы писали и рыцари блистали на турнирах для того только, чтобы французский, немецкий или русский буржуа в безобразной и комической своей одежде благодушествовал бы „индивидуально“ и „коллективно“ на развалинах всего этого прошлого величия?..»[812]
Вот такое гиперболическое воззрение на «пышную» (одно из любимых леонтьевских слов) историю человечества, упирающееся в нулевую точку современности, самый этот размах размышления – вот чему учились. Буржуа у Леонтьева, комсомолочки у поэта Иванова как современная нулевая точка – и вопрос: неужели затем? Неужто под Фермопилами он умер затем, чтобы они, визжа, ныряли в Крыму? Телеологиический взгляд на историю, переходящий от Константина Леонтьева к поэту двадцатого века и дающий такой прискорбно—комический (как буржуа в комической одежде у Леонтьева) – однако не только, как окажется, – результат.
И, как в начале пьесы, тоже могилы, над которыми они ныряют, не зная о них, как будто не было войны.
Сильнейший, ударный стих всей пьесы. Строка, вводящая (скрыто, но несомненно) во всё ширящийся исторический «хронотоп» этого странного и сложного стихотворения ещё одно пространство и время – Крым времён гражданской войны; строка, для многих из нас, позднейших читателей одной формации с теми самыми комсомолочками, строка зашифрованная и требующая исторического комментария, но для писателей и читателей русского зарубежного мира, в котором звучало стихотворение, конечно, прозрачная. Они ныряют над могилами белого воинства 1918–го и осени 1920–го г. Исторический комментарий о массовых расстрелах с потоплением тел офицеров в море: «Бросали массами и живых, но в этом случае жертве отводили назад руки и связывали их верёвками у локтей и кистей. Помимо этого, связывали ноги в нескольких местах, а иногда оттягивали голову за шею верёвками назад и привязывали к уже перевязанным рукам и ногам. К ногам привязывали колосники».[813]
Отражения того, как это было в Крыму в 1920–м с оставшимися после отплытия врангелевской армады (операцией по уничтожению оставшихся офицеров руководил Бела Кун, при котором секретарём была известная Р. С. Землячка), мелькают в литературе эмиграции.[814] И сорок лет спустя мы спорим, / Кто виноват и почему. / Так в страшный час над Чёрным морем / Россия рухнула во тьму – в позднем также, хронологически соседнем с нашим, стихотворении Георгия Иванова.[815]Голубые комсомолочки ныряют над этой исторической тьмой; они ныряют над исторической бездной.
Россия рухнула во тьму над Чёрным морем. Мандельштам, «самый точный из поэтов серебряного века», как назвал его недавно в яркой газетной статье о Крыме как «острове» Дмитрий Быков,[816]
Мандельштам в любовном (!) стихотворении 1916 г. дал, словно в предзнании этих событий, образ Крыма как обрыва России: Где обрывается Россия / Над морем чёрным и глухим…В 1920–м Россия здесь оборвалась исторически, прямо в чёрное и глухое (мандельштамовские эпитеты, точные, как в предзнании, для будущего обрыва—события), в настоящее одиссеево море, к которому звал ещё недавно Максимилиан Волошин.[817]
В 1916–м у Мандельштама предвидение, в 1931–м воспоминание: Чуя грядущие казни, от рёва событий мятежных / Я убежал к нереидам на Чёрное море. В 1919–м он убежал от казней к пушкинским нереидам в самое пекло казней, но не в самый их пик; он попал во врангелевский Крым и красных казней там не заметил. Зато в Феодосии 1920–го ему предстало новое видение России над Чёрным морем, «сомнамбулический ландшафт» с провалом на месте России – уже не она над морем обрывается, а прямо сам Петербург. «Чёрное море надвинулось до самой Невы; густые, как дёготь, волны его лизали плиты Исаакия, с траурной пеной разбивались о ступени Сената».[818]
Россия же между Чёрным морем и Петербургом вся провалилась. Среди зелёных волн, лобзающих Тавриду, Пушкин в 1820–м увидел свою нереиду. А ровно сто лет спустя новый поэт убежал к таврическим нереидам и вместо них увидел то, чего Пушкин не мог бы себе представить, – как черноморские волны лобзают плиты Исаакия. Мифологема «остров Крым» возникнет, кажется, позже, а в 1920–м у Мандельштама на её месте – остров Петербург.