Читаем Филологические сюжеты полностью

В последнем опубликованном тексте Александра Павловича сказано: «Но для сознания эмпирический мир гетерогенен и от—дельностен».[933] Последнего слова нет в живом языке, оно образовано специально как термин – персональный термин как знак исследовательского языка А. П. Чудакова: «отдельностность» предмета в его картине поэтики Пушкина. Ну, а в классической «Поэтике Чехова», за тридцать пять лет до того, все помнят «случайностность» – не случайность, случайный, а случайностность и случайностный. Такие терминологические изыски должны иметь оправдание – открывать нам то, что без них не открывается. Терминологические эпатажи были во вкусе ОПОЯЗ'а, на который равнялся А. П. и хранил ему присягу на верность, – однако тут, похоже, слышится иная мыслительная традиция. Не просто случай, случайная случайность, а «собственно случайное, имеющее самостоятельную бытийную ценность»[934] – это, казавшееся терминологической прихотью, было уровнем созерцания. Случайностность как возведённое в энную степень качество бытия, нечто, видимо, образованное по типу немецкого философского словообразования и больше напоминающее стилистические причуды шпетовской герменевтики (если уж вспоминать параллели из тех самых 1920–х годов), чем столь чуждый какой—либо философской туманности язык формалистов, которые, что любил вспоминать А. П., говорили про Шпета с его для них устаревшей философичностью: zu spat.

Как бы почти по—средневековому свою случайностность Чудаков породил как универсалию. Насколько для Чехова универсальна эта универсалия – другой специальный вопрос, но направление было взято и в филологическом мире произвело впечатление. Чехова это тогда нам заново осветило, но впечатление было больше нового взгляда на Чехова. Я уже рассказывал анекдот, имевший место в Амстердаме в декабре 1987–го, которому был свидетель: в студенческом клубе тамошний студент, узнав, что рядом с ним сам Чудаков, тот самый автор «Поэтики Чехова», так обалдел, что не мог иначе это выразить – он сказал: «Позвольте Вам предложить сигарету с марихуаной». Саша сказал тогда, что в первый раз почувствовал, что такое слава.

Александр Павлович не умер в свои 67 лет – он погиб. Ложится мгла на старые ступени – свой роман он озаглавил бло—ковской строкой, а сбылась над ним другая блоковская строка: Нас всех подстерегает случай. В общем потрясении главным чувством была человеческая утрата, только частью которой была утрата научная. В филологических поминках[935] звучало – «мир Чуда—кова» как мир широко и богато личностный; между тем это слишком общее слово – «мир», «мир писателя» – он принимал и стремился обосновать как филологическое понятие, «не метафорически, а терминологически».[936] Литературовед на наших глазах обернулся писателем—романистом, оставаясь верен своей филологии и понимая её не как расплывчато—вольную эссеистику, но как достаточно «строгую науку», «не метафорически, а терминологически»; в свои 67 он был в развороте новой филологической деятельности, но мы вынуждены сегодня подводить ей итог.

Мы вынуждены подводить итог, и теоретическую генеалогию его научного мира нужно лучше себе представить. Виктор Шкловский писал ему, прочитавши «Поэтику Чехова»: «Мой совет: разучитесь от Лотмана, научитесь Чудакову».[937] Зубр старого формализма советует «разучиться от» нового структурализма – и когда? – в 1971–м, в год пика этого последнего, к которому Чудаков, конечно, был близок и участвовал в его акциях, но собственный путь его отклонился от тартуского «мейнстрима». К Шкловскому в связке и в сочетании с В. В. Виноградовым, к учителям—собеседникам, он оставался всё же ближе, чем к Лотману. Я писал недавно по случаю книги Юрия Николаевича Чумакова о том, как наша воскресшая поэтика на том рубеже 1960 – 70–х сразу была различно развёрнута в двух образовавшихся несли—янных руслах – поэтики структуральной и феноменологической. Чудаков и Чумаков недаром образовали филологически—содружеское созвучие—рифму[938] (немного смешное в звучании, вроде как «Горбунов и Горчаков» у Бродского) – они шли параллельными курсами и оба устремились по феноменологическому пути, на котором в чистой поэтике становилось тесно. Свой путь Чумаков описал как движение от поэтики к универса—лиям,[939] Чудаков же с универсалии начал, и универсалия эта была бытийной. Чумаков на протяжении лет строил свою филологию вокруг «Евгения Онегина», понимая его и как словесный объект, по Тынянову, и дальше Тынянова – как бытийственный универсум, «модель мироустройства». Чудаков в конце концов, и тоже идя от Тынянова (онегинскую статью которого начала 20–х годов он первый опубликовал в 1974–м), к «Онегину» как к универсальной цели пришёл.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже