В Керчи во время осады города Леонтьев ищет способа добраться до своего полка, о котором он решительно ничего не знал. Впрочем, как он пишет, ему было все равно, отправиться ли в полк или остаться в городе, он и так был рад празднику жизни, происходившему вокруг. И все же Леонтьеву случайно попался казак из его полка, и притом вместе с лошадью. Вместе они отправились в полк.
«Теперь, когда и совесть уже не могла укорять меня, мне оставалось только блаженствовать»[99]
– пишет Константин Николаевич.По пути к полку Леонтьев видел корабли неприятеля, совсем близко. Считал их. Не сосчитал. Теперь, направляясь к своему полку, т. е. непосредственно к войне, молодой философ был в еще большем упоении: «Природа и война! Степь и казацкий конь верховой! Молодость моя, моя молодость и чистое небо!.. И, быть может, еще впереди – опасность и подвиги!..». Опасность и подвиги действительно еще были впереди.
По пути Леонтьев встречает вражескую пехоту, рысью вместе с двумя казаками своего полка скачет полем по направлению к Феодосии, по тому пути, по которому должны были отступать наши войска. Оторвавшись от пехоты союзников, с казаками отдыхает в поле. И снова этот леонтьевский рефрен: «О, как я рад! – говорил я сам себе: природа и военная жизнь!.. Чего же лучше!..». «Даже любовь (настоящая, сильная любовь, давняя по времени и счастливая) – и та никогда не давала мне таких светлых и вполне чистых по радостному спокойствию минут!»[100]
– вспоминает Константин Николаевич.По дороге до полка вновь проявился юношеский романтизм Леонтьева, однако на этот раз уже не в мечтаниях, а на практике. Случился вот какой забавный эпизод. По дороге молодой полковой врач Леонтьев и два казака его полка встретили стадо овец испанского консула в Керчи Багера, довольно состоятельного человека, о котором Леонтьев знал. Леонтьев, посмотрев на овец, решил, что у Багера овец и так много, а ему и его казакам, военным людям, хорошо было бы зажарить овцу вечером на ужин. Леонтьев приказал казакам взять одну овцу, а те молча повиновались, плутовато поглядывая на нашего удалого вояку. Пастух тоже не сказал ни слова, вероятно, испугавшись, или просто опешив от такого наглого молодецкого напора. А Константин Николаевич просто-напросто думал, будто на войне это не почитается за грабеж. Овцу эту Леонтьев с офицерами и с казаками полка съели тем же вечером, причем казаки очень смеялись над молодым барином и «радовались на его простоту».
Был еще один характерный эпизод. Леонтьев уже освоился в своем полку, и однажды, когда полк Леонтьева проходил мимо какого-то имения, казаки, с которыми Леонтьев отобрал испанскую овцу (Леонтьев пишет об этих казаках, что им, видимо, понравился «дух» его команды), обратились к его нравственному авторитету, чтобы взломать погреб хозяина и взять из него продукты. Процитируем здесь самого Константина Николаевича:
«– Ваше благородие, – сказал один мне весело, – вот тут в барском погребе много, говорят, простокваши. Просили, просили приказчика – не дает.
– Вот глупости! – сказал я. – Как он смеет, дурак, усталым войскам не давать! Ломи, ребята! И я выпью!
Казаки налегли – и мигом дверь затрещала… Простоквашу вынесли… И я выпил прямо из горлача очень много этой холодной простокваши, и со мной ничего не случилось…»[101]
Как показательно это наивное «И со мной ничего не случилось…» – в смысле, мне не было никакого совсем наказания, даже и горло не заболело от холодной простокваши летом. Действительно, это очень просто и наивно, даже по-детски звучит.
Добравшись наконец до штаба своего полка, Леонтьев только тогда вспомнил, что все свои вещи он оставил в Керчи. Этим же вечером после прибытия Леонтьев вместе с казаками увидели густой столб дыма в стороне Керчи. Это взорвали Еникале, крепость под Керчью, где начинал служить Леонтьев и из которой в этот день утром отправился в Керчь на новое место службы.
Леонтьев вспомнил друзей, которые остались в крепости, лица больных, которых он лечил. И, однако ж, как он сам признается, ему только немного стало жалко их, поскольку настрой его чувств в этот день вовсе не располагал к грусти. Опять же процитируем самого Константина Николаевича:
«Кроме этого временного настроения чувств, самые идеи мои, мои еще прежде из долгих московских размышлений выведенные заключения не располагали меня ничуть видеть в войне только бедствие. Напротив того, поэзия войны, ее возвышающий сердце и помыслы трагизм совершенно заставляли меня забывать об этих бедствиях, о которых нынче до отвратительной пошлости твердят даже и люди, до смерти сами желающие повоевать, победить и отличиться»[102]
.