За три года мы так и не сумели сдвинуться с мертвой точки. Личный, по сути дела, конфликт принял форму интеллектуального. Чем пренебрежительнее относилась Линда к моим идеям, тем более высоким (неоправданно высоким) мнением о них я проникался, и наоборот. Похоже, она воспринимала мое многословие, мои бесконечные просьбы сообщить ее мнение и оценить написанное мной как личные выпады – и правильно делала, поскольку я противился ей единственным доступным мне способом: словом, нанизыванием предложения на предложение и нанизыванием на них все новых в тщетной надежде на то, что мне удастся погрести ее под грудами текста, и тогда она спасует. Стратегия эта была, разумеется, никуда не годной и лишь сильнее ее распаляла. Линда обладала властью, у меня таковой не имелось, стало быть, и обязанность приспособляться лежала на мне. А я приспособляться отказывался – себе же во вред. Она не отвечала на мои электронные письма, урезала мои преподавательские часы, лишила меня грантов и изгадила мою репутацию. И когда я именовал ее «моим так называемым научным руководителем», это вовсе не было наглостью с моей стороны – формулировка принадлежала ей. «Как ваш так называемый научный руководитель…» – таким было ее излюбленное начало разговора со мной, быстро сводившегося к очередной выволочке.
Я неоднократно пытался найти ей замену. И каждый раз все вроде бы шло как по маслу, но в самый последний миг я получал отказ. Постоянство, с которым это происходило, навело меня на мысль, что дело тут не обходится без Линды, не желающей меня отпускать. Чем она руководствовалась, это остается для меня загадкой, – вероятнее всего, чистой воды садизмом. А может быть, ей хотелось сделать из меня наглядное пособие – уродца в банке, которого она могла бы показывать другим непокорным студентам, дабы им неповадно было.
А я продолжал писать. Высшая похвала, какой может удостоиться работа аналитического философа, такова: он ясно выражает свои мысли. И даже я, вспоминая об этом, понимал, в какой попал переплет. Я менял направление работы, увязал на косвенных путях, в реорганизациях текста. При каждой большой его переработке я сохранял результат в новом файле, последовательно нумеруя варианты. В какой-то момент у меня образовалось сорок версий одного только введения. Я изымал какой-нибудь абзац, но просто-напросто выбросить его не мог, а помещал в файл, отведенный под такого рода изъятия, и со временем размер его вдвое превысил размер основной рукописи – также далеко не маленькой. Как сказал поэт, полузнайство ложь в себе таит[11]
. Честолюбие же – порочный хозяин, который сильнее бьет тех, кто перед ним ниже склоняется.Я понимал, конечно, что пытаюсь прыгнуть выше головы, однако остановиться не мог, потому что от успеха зависела моя самооценка. Мелицки написал однажды: «Совершенство определяется, по большей части, готовностью переваривать однообразие». Я распечатал эти слова четырехдюймовыми буквами, прилепил лист с ними на стену моей библиотечной кабинки и, когда мне случалось впадать в уныние, смотрел на них и думал о добром старом Сэме. Повсюду вокруг мои сверстники исправно поступали, как полагается, отгораживая для себя ничтожные участочки нашего общего поля деятельности. Я взирал на них с презрением, говоря себе: то, чем занимаешься ты, бессмысленно, но требует отваги, – и оставался верным экзистенциалистской мысли о том, что человеку надлежит принимать одиночество, а не бояться его.
На это она ответила – говоря как мой так называемый научный руководитель, – что, если мне хочется заниматься Гегелем, она с удовольствием даст мне рекомендацию в Техасский университет.
Нарыв прорвался в один дождливый день, выпавший на конец моего шестого аспирантского года: я пришел в «Уайднер» и обнаружил, что моя кабинка пуста.
Я оглянулся на лифт. Может, этажом ошибся? Нет – вон оно, синеватое пятно на стене, оставленное выскользнувшим из моих пальцев маркером. А вот глубокий шрам, идущий по всей длине моего стола, – если сложить вместе все мгновения, потраченные мной на то, чтобы водить по нему пальцем, получатся часы, а то и дни. И вот кресло, в котором я ел, читал, писал, спал. Это моя кабинка, мой дом, и тем не менее все так или иначе связанное со мной – цитата из Мелицки, книги (а ведь сколько труда ушло только на то, чтобы их подобрать, – месяцы рытья в каталоге, просмотра перекрестных ссылок, копания в библиографиях), клейкие листочки, которыми я помечал нужные мне страницы этих книг, мои заметки, – исчезло