Независимо от такой пустой, забавной и своевольной личности рядом с ней возникала в нем личность другого рода, возбуждавшая интерес и уважение. Этот молодой и изящный плясун оказывался в то же время чрезвычайно умным, начитанным, образованным и в особенности гордым и оригинальным юношей. Склад его речи и ума поражал всякого какой-то редкостью и небывалой невиданностью, чем-то ни на кого не похожим. Весьма внимательно ведя свою светскую жизнь, очень занимаясь своими удовольствиями и забавами, чрезвычайно озабочиваясь своим модным положением, он вел их, однако же, с кажущеюся пышно-барскою небрежностью, с наружной беззаботностью, с теми тонкими тактом и умением, при помощи которых давал очень ясно понимать всем и каждому, что тут ничего особенного нету, что в этом ничего необычного не заключается, что эта сфера не иное что, как сфера его рождения и положения, что это его стихия, как вода – стихия рыбы, что все это делается само собой и отнюдь не составляет ни существенного, ни главного. Забота и попечение его о том, чтобы его положение светского человека никогда и никому не вздумалось смешивать с его положением исторического деятеля и мыслителя, во всю его жизнь была постоянною, а притворное равнодушие к светским успехам, только к его старости переставшее всех обманывать и морочить, было, может быть, и в гораздо большей степени, нежели предполагают, причиною чрезвычайной к нему благосклонности общества и главною в нем для света приманкою. Необыкновенная самостоятельность и независимость мышления, чудесная интуитивная способность с раза, одним взмахом глаза чрезвычайно верно примечать в каждом явлении то, чего веки вечные не видят другие, впоследствии произведшие феноменальное событие, кажется, беспримерное в русской истории, обозначились в нем очень рано. Только что вышедши из детского возраста, он уже начал собирать книги и сделался известен всем московским букинистам, вошел в сношения с Дидотом в Париже, четырнадцати лет от рода писал к незнакомому ему тогда князю Сергею Михайловичу Голицыну о каком-то нуждающемся, толковал с знаменитостями о предметах религии, науки и искусства – словом, вел себя, как обыкновенно себя не ведут молодые люди в эти годы и как почти всегда показывают люди, что-нибудь особенное обещающие. В щербатовском семействе играли какое-то представление по случаю торжествования Тильзитского мира. Дело было летом и в деревне. Чаадаев ушел на целый день в поле и забился в рожь, а когда его там отыскали, то с плачем объявил, что домой не вернется, что не хочет присутствовать при праздновании такого события, которое есть пятно для России и унижение для государства. Вскоре после аспернского сражения ходила об нем по рукам в Москве какая-то немецкая реляция, где дело изложено было в настоящем виде. В то время, знает каждый, русский двор всячески угождал Наполеону. Реляцию, очень, впрочем, редкую, приказано было отобрать повсеместно, и так как оба Чаадаевы, тогда еще несовершеннолетние, ее имели, то за нею к ним приезжал сам полицеймейстер, которому Петр Чаадаев ее и передал, поставив ему в то же время резко на вид, что недостойно русской политике раболепствовать Наполеону до такой степени, чтобы скрывать его неудачи. Я не говорю уже про мелкие столкновения, которые ему случалось иметь в семействе и в которых острый, смелый и бойкий мальчик почти всегда брал верх над важным, строгим опекуном и дядей кн. Щербатовым. Для смеха можно прибавить, что слышал я, помнится, будто раз примирение между дядей и племянником после одной из таких ссор исполнилось каким-то хорошим обедом вдвоем в Бацовом трактире, не знаю где находившемся[154]
. Этот Бацов трактир был тогда в большой моде; он держал общий стол, или table d’hôte, род обеда и до настоящей поры в Москве очень редкий и почти что не заведенный.Наконец необходимо упомянуть, хоть бы для того только, чтобы окончательно разделаться с этими мелочами и безделицами, о необычайном изяществе его одежды. Одевался он, можно положительно сказать, как никто. Нельзя сказать, чтобы его одежда была дорога[155]
; напротив того, никаких драгоценностей, всего того, что зовут «bijou», на нем никогда не было. Очень много я видел людей, одетых несравненно богаче, но никогда, ни после, ни прежде, не видал никого, кто был бы одет прекраснее и кто умел бы столько достоинством и грацией своей особы придавать значение своему платью. В этой его особенности было что-то, что, не стесняясь, можно назвать неуловимым. На нем все было безукоризненно модно, и ничто не только не напоминало модной картинки, но и отдаляло всякое об ней помышление. Я не знаю, как одевались мистер Бруммель и ему подобные, и потому удержусь от всякого сравнения с этими исполинами всемирного дандизма и франтовства, но заключу тем, что искусство одеваться Чаадаев возвел почти на степень исторического значения. Граф Поццо ди Борго, уж, конечно, более нежели компетентный судья по этому делу, узнавший Чаадаева между двадцатым и тридцатым годами, уронил следующее изречение: