И то и другое обстоятельство, по моему мнению, вследствие многих причин, исчисление которых я нахожу вконец бесполезным и в рамы моей задачи вовсе не входящим, до сей поры видели в свете превратном и отчасти искаженном, руководствуясь побуждениями, с желанием отыскать правду ничего общего не имевшими. И то и другое изображали на основании своих личных взглядов, потребностей, пристрастий и предубеждений в ту или другую сторону, иногда на основании духа партий и их привязанностей или ненавистей. Второе же обстоятельство, его участие в «семеновской истории», запутано сверх того вымыслами и клеветами, имевшими в виду то оправдание, то обвинение различных лиц, смотря по настоянию нужды каждого, так что познание истинного положения дела не может быть добыто иначе как по критическом соображении различных противоречащих слухов и обстоятельств. Я постараюсь и то и другое уяснить и изложить в том виде, в каком, по моему крайнему разумению, они были.
Во время пребывания Чаадаева с лейб-гусарским полком в Царском Селе между офицерами полка и воспитанниками недавно открытого Царскосельского лицея образовались непрестанные, ежедневные и очень веселые сношения. То было, как известно, золотое время лицея, взлелеянного высокой царственной заботой и во главе имевшего Энгельгардта, человека, и по сю пору еще не оцененного в летописях русской педагогии. Воспитанники поминутно пропадали в сеннолиственных садах державного жилища, промежду его живыми зеркальными водами, в тех тенистых вековых аллеях, по счастливому выражению про другую местность современного поэта-историка[168]
, «далеких и обширных, как царские думы», иногда даже в переходах и различных помещениях самого дворца[169]. Шумные скитания щеголеватой, утонченной, богатой самыми драгоценными надеждами молодежи очень скоро возбудили внимательное, любопытное, бодрствующее чутье Чаадаева и еще скорее сделались целью его верного, меткого, исполненного симпатического благоволения охарактеризования. Юных, разгульных любомудрцев он сейчас же прозвал «философами-перипатетиками». Прозвище было принято воспитанниками с большим удовольствием, но ни один из них не сблизился столько с его творцом, сколько тот, которому впоследствии было суждено сделаться неоцененным сокровищем, лучшею гордостью и лучезарным украшением России.Дружбу Пушкина с Чаадаевым рассматривали до сих пор различно и, можно сказать, двояким образом. Большинство в ней больше ничего не видало как только рекомендацию для одного Чаадаева, т. е. оно допускало некоторое значение в Чаадаеве настолько лишь, насколько его знал Пушкин. Вне отношений с Пушкиным, с точки этого воззрения, Чаадаев сам по себе терял всякий смысл, всякую благоразумную причину к бытности и превращался в несуществующую величину. Меньшинство[170]
, напротив того, воздвигало Чаадаева каким-то наставником и даже создателем великого поэта русской земли, его воспитателем и пестуном, на него бесконечно влиявшим, недремлющим Провидением, которое его образовало, укрепило и двинуло на великое служение, а в роковое мгновение страшной опасности окончательно спасло и сохранило. Словом сказать, это мнение буквально приняло на веру и себе усвоило пушкинские комплименты Чаадаеву, щедро рассыпанные в разных местах сочинений и особенно в знаменитом послании.По-моему, одинаково трудно решить, который из этих двух взглядов ошибочнее, сколько положительно и несомненно, что они оба, если бы могли быть справедливыми и верными, были бы до крайней степени оскорбительными и обидными для памяти обоих деятелей. Слава и личность каждого из них понесли бы значительную убыль и невознаградимый ущерб, если бы такие воззрения могли иметь хотя тень основательности.
Первый взгляд, собственно, не заслуживает серьезного опровержения. Как ни велик был гений Пушкина, не настолько же он был могуществен, чтобы из ничтожества создать памятного человека. В числе прочих высоких свойств, отличавших Пушкина, резко выказалось в целой его жизни то, что французы зовут «religion, culte de l’amitié» [религия, культ дружбы –