Читаем Философия одного переулка полностью

Андрей считал, что каждая мысль является своего рода живым существом, целой жизнью. Но попробуй думать о мысля, и ты сам увидишь, как она разделится на ячейки, каждая из которых — мертва, а весь процесс есть смерть (не ведет к смерти, а сам есть смерть!). Много позже, уже в 60-х, Геня спросил Андрея, за что он не любит Шестова. Тот ответил: «Да неужели сам не понимаешь? Ведь Шестов не уставал повторять, по Плотину и Платону, что филосоия есть мышление о смерти. Повторял, потому что не мог увидеть, что всякое реальное думанье уже есть смерть. Только надо об этом догадаться, а он не мог. Вот Гегель — догадывался, и уже с 10-х годов 19-го века стал умирать, но мужества не хватило умереть сразу (Мераб Мамардашвили говорил в одной из своих ранних лекций, что, написав «Феноменологию духа», Гегель фактически стал мертвым). Оттого Шестов и Кьеркегора так полюбил, что тот — не побоялся».

«Я вот недавно Дьюи читал, — говорил Андрей, — достал русский перевод его „Свободы“, для служебного пользования. Так ведь ничего же не понял, дурак! Он думает, что есть „Демократическая Система“, которая возникает, развивается и укрепляется (он, идиот, считал московские процессы 30-х годов „недемократическими“, видите ли!). Ему-то невдомек было, что „демократическая“ ли, „недемократическая“ — неважно; система — вот что важно, ибо она может быть, сама по себе, объектом боишься все-таки, что рано или поздно Система разнюхает про тебя, кто ты такой, и шею тебе свернет. Напрасно надеешься! Система — уже с большой буквы — муравьев перестанет замечать. Итак, в моем анализе того, что происходит в России, я вижу две фазы…»

Глава четырнадцатая: Беседы о памяти и незнании

Осень 1950 года. Андрей, Геня и я. Мы стоим (все стулья заняты) в Ленинской курилке, и я отчаянно пытаюсь вовлечь их (и себя) в беседу на тему, как можно более абстрактную и далекую от моих крайне конкретных обстоятелкгв, — с целью хотя бы на время приглушить страх, вызванный этими самыми обстоятельствами. Паралич страха давно прошел. Страх — выздоровел.

Я: А может так случиться, что через двадцать лет я буду в состоянии представить себе и вспомнить не только вас и себя, но и все это?

Геня: Не забывай, что через двадцать лет это будет зависеть от состояния твоею сознания и от того, захочешь ли ты это сделать.

Я: Я знаю, что — захочу![22]

Андрей: Вы опять забыли о Системе. Представьте себе, пожалуйста, вот такую ситуацию. Человек живет 70 лет. Допустим, что в 20 лет ему уже есть что сказать и что он может это делать ясно и понятно. Тогда в течение оставшихся 50 лет он будет говорить это двум — по крайней мере — поколениям своих младших современников. Тогда тот из них, которому сейчас 20, будет еще в течение 50 лет помнить о том, что наш человек (которому сейчас под 70) знал еще 50 лет назад. Так мы получим сто лет — сто лет непрерывной памяти. Но в интересах Людей Системы — уничтожить любую память о том, что было до них. История должна каждый раз вновь начинаться — с них. Поэтому они стремятся к тому, чтобы сделать сознательную жизнь поколения как можно короче, чтобы она скорее прокручивалась и кончалась. Тогда они будут всякий раз иметь дело с новыми людьми со свежей памятью и еще не сформировавшимся языком, то есть языком, непригодным для передачи и того немногого, что они помнят. Таких людей ropaдо легче сделать «своими» — по крайней мере на срок жизни одного поколения Людей Системы. Иначе говоря, люди, живущие прошлым, оказываются достойными уничтожения (именно «достойными», а не «заслуживающими»!). И мы сейчас вступаем в эпоху, когда эта тенденция обретает свое выражение в языке и становится культурным правилом.

Я: Скажи, Андрей, сколько у тебя разных компаний — десять, пятнадцать?

Андрей: Ну что ты, прямо как следователь. Нет у меня компаний. Один Михалыч мне компания.

Геня: А что, если притвориться, что ничего не помнишь, и — выжить? А потом все сообщить.

Андрей: Это будет уже не та память. Ты будешь как тот последний попугай на острове Тасмания, запомнивший последние слова исчезнувшего до него языка.

Геня: Все равно — ведь останется сам факт моей попытки объективного познания нашей ситуации.

Андрей: Я как раз ему (то есть мне) сегодня говорил, что сейчас возникает такая ситуация, которая едва ли оставит нам более чем ничтожный шанс на выживание. Так что познаем ли мы эту ситуацию объективно или нет — в жизненном смысле не имеет никакого значения.

Геня: Тут есть один маленький пунктик, Андрюша, представляющий известный онтологический интерес: а что, если сама эта ситуация может возникнуть только при условии нашего о ней незнания? И тогда, почти по Гегелю, получается, что то, чего мы лично, индивидуально не знаем, превращается в объективную необходимость, становится историей.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже