Читаем Философия одного переулка полностью

Я: Это — Гегель наоборот: ибо если бы мы об этом знали, то это бы осталось фактом индивидуального сознания, не превращаясь в историческую необходимость.

Андрей: Смотрите, смотрите! Все они знают, черти (почти в восторге) все, умеют сказать! Я бы все на свете отдал, только бы вы выжили. Но ведь это — шутка. Мы никогда не начнем истории. Мы всегда — уже в ней. А раз мы в ней, то даже если вы с Геней правы, то все равно поздно, ибо наша ситуация уже сделана так, что мы ее вовремя не познали.

Геня: Великолепно! Из этого вытекает, что на субъективном уровне становится чрезвычайно полезным занятие вещами, не требующими никакой рефлексии — ни личной, ни исторической. Занимайся атомной физикой, или физикой твердого тела, или радиоволнами (Геня, как и я, блестяще завалил физику в школе). Ты будешь жить в чудесном маленьком домике или в чудной городской квартире, играть в теннис и кататься по Подмосковью на своей машине с женами твоих коллег — это у них так заведено, я знаю. Ты забудешь о своем Страхе, и те же самые агенты, которые за тобой следят, будут тебя прилежно охранять — как сокровище общесоюзного значения.

Андрей: Это — тоже неважно. В познании — как и в любви — не может быть замены одного субъекта другим. Тот, кто не знает, все равно будет не-знать, сиди он на чердаке с Кантом на коленях или на академической даче на Николиной Горе.

Я: Послушай, а почему некогда, в Древней Индии (о которой я тогда имел еще более приблизительное представление, чем сейчас), такая замена субъекта теоретически допускалась? Я думаю, что там почти не имело значения, кто что знал. Гораздо важнее было, что он (кто угодно!) узнал. Я отказываюсь объяснить это важнейшее различие между нами и древними индийцами тем, что за нами следили, а за ними — нет.

Андрей: Если с познанием у древних индийцев было действительно так, как ты говоришь, то я был бы склонен объяснить это тем, что в их культуре существовал, как бы другой, «эпистемологический режим»…

Геня: О, теперь я, кажется, понимаю — как выразился бы наш исчезнувший Ника — то есть не потому древние индийцы думали не так, как мы, что за ними не следили, а наоборот — сам их способ знания исключал возможность слежки за знающими.

Я: А не сосредоточиться ли нам на время на незнающих?

Андрей: Это не входит в нашу задачу.

Глава пятнадцатая: Предел регрессии

В конце 1965 года среди друзей Гени распространился слух, по своей сенсационности оставляющий далеко позади космические полеты, кубинский кризис, децентрализацию промышленности и устранение от власти последнего главы государства: Геня, вечно ночевавший по теткам, или под столом у Ардатовских, получил квартиру. То есть не квартиру, конечно, и даже, не приличную комнату в коммунальной квартире, а… каморку («Чулан в Черкизове, без окна и с холодной уборной на соседнем дворе», — мягко шутил Додик).

К тому времени Ленинская курилка — как социальный институт и место философствования — уже прекратила свое существование так же стихийно, как возникла в середине сороковых. А не произошло ли то же самое и с нашим Двором и Переулком? Философия последнего была возможна только в обстановке неощущения и невыражения страха, который там был, присутствовал за спинами присутствующих, так сказать. Философия Ленинской курилки была порождена Параличом Страха и его (паралича) прекращением. Но уже в начале шестидесятых реальность страха стала фикцией. В особенности — для младших представителей нашего поколения («ваши дети» — называл их дедушка), которые (как и мы сами) начали жить в своих квартирах. А у себя — не пофилософствуешь! Происходила «атомизацня бытовой метафизики» (по определению Андрея).

Но так или иначе, а я получил персональное и письменное приглашение от Гени (впервые в жизни!) на как бы новоселье. После этого удивляться было уже нечему. Темный чулан в Черкизове оказался великолепной однокомнатной кооперативной квартирой. Тетки — Эстера и Ольга Соломоновны — умерли почти в один день и дали (до своей смерти, конечно) ему три тысячи.

На кухне, за новым круглым столом, уже сидели Додик, полковник Сергей Аристархович Петренко и легендарные братья Кутейщиковы, Иван и Гордей («близнецы с Фрунзенской набережной» — называли их у нас во дворе). Во времена моего детства братья славились своей силой в драке, хитростью и феноменальной распущенностью (домработницы пугали ими родителей).

«Смотри, Гордюша, кто пришел! — орал Иван, обнимая меня удушающей медвежьей хваткой. — Да ведь это же то самое еврейское косое дитя с Соймовского, завернутое в три одеяла». Петренко сосредоточенно открывал принесенный им коньяк «Енисели», а Додик разливал портвейн «Южнобережный» — Гене и себе, по маленькой рюмочке, ибо оба они не пили (Геня — никогда, а Додик — после больницы).

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже