Читаем Философия поэзии, поэзия философии полностью

В плане чисто концептуальном, они могут показаться не особо богатыми, но, как мне кажется, они небесполезны в плане постижения польской истории, духовности и самосознания. Ведь именно фактор самосознания подчас и является едва ли не единственной гарантией выживания и спасения польской нации, которая на протяжении XIX – первой половины XX века неоднократно присуждалась к ассимиляции, а подчас – как это было в случае с германским национал-социализмом – и к физическому уничтожению.

«Пан Тадеуш» – важнейшая «кодовая» книга польской истории и культуры. Книга печали и надежды. На этой книге воспитывались такие столь разные деятели польской общественной и духовной истории, как Юзеф Пилсудский, Юлиан Тувим, папа Иоанн Павел II, Чеслав Милош, Анджей Вайда…

И что еще важно в плане «медленного чтения» поэмы: как бы апокалиптически не слагалась ситуативная история минувших веков, каковы бы ни были многозначные перспективы века нынешнего, – еврейская проблематика глубочайшим образом вживлена в польский и общеславянский духовный космос[121]. Необратимо вживлена. Но нечто подобное – только в обратном порядке – можно сказать и о духовном космосе еврейского народа.

Так что мессианские темы мышления Мицкевича, во всём сплетении их архаических и остро-современных смыслов – не область единственно лишь чистых фикций и фантазий: за ними – реальный опыт истории прошедших столетий.

Думается, что это «медленное чтение» поэмы Мицкевича проливает и некоторый дополнительный свет на генезис и содержание той философии соотнесения подлинного «князя» философской мысли России – Владимира Сергеевича Соловьева. Той философии, где мысль берет на себя противоречия как собственные, так и самой истории, и, не пытаясь дать рецептуру окончательных решений, заставляет задумываться о духовных векторах наших судеб [122].

К самопознанию поэта: польская дворянская романтическая культура в поэтическом логосе Бориса Пастернака[123]

Эти заметки – заметки не литературоведа, не текстолога, но историка и философа. Речь, стало быть, пойдет не об истории текстов, не об истории стилей, художественного языка или художественных форм, но об истории самопознания и самосознания. Речь пойдет об истории следов польской дворянской романтической культуры в особом поэтическом мipe зрелого Пастернака – русского, по существу, антиромантического поэта XX столетия.

«…издали свет»

Важнейшим герменевтическим ключом для всего дальнейшего нашего рассуждения может послужить пастернаковский перевод десятой, заключительной строфы стихотворения Юлиуша Словацкого «Мое завещание» (“Testament moj”), написанного в оригинале на исходе 1839 или в начале 1840. Перевод был осуществлен по подстрочнику в Чистополе в 1942 г., но впервые, наряду с остальными переводами из Словацкого, за исключением лишь двух – «Кулига» и «Песни Литовского легиона», – он увидел свет лишь спустя 13 лет после смерти поэта, в 1973 г.[124]

Перевод первых девяти строф вы полнен относительно точно. Но вот к расхождению между оригиналом и переводом строфы десятой следует присмотреться особо.

В оригинале:

Jednak zostanie po mnie ta siła fatalna,Co mi żywemu nic… tylko czoło zdobi —Lecz po śmierci was będzie gniotła niewidzialna,Aż was, zjadacze chleba – w aniołów przerobi.

У Пастернака:

И как раз глубина моего сумасбродства,От которой таких натерпелся я бед,Скоро даст вам почувствовать ваше сиротствоИ забросит в грядущее издали свет[125].

Этот фрагмент перевода – «завещание» не столько Словацкого, сколько самого Пастернака. Для удобства русскоязычного читателя я взял бы на себя смелость предложить (в рабочем порядки – и не более!) свой перевод этой строфы. Может быть, куда менее искусный, нежели у великого поэта, но более жесткий, «крутой» и внутренне конфликтный. И в этом смысле более близкий оригиналу:

Я несу в себе силу таких принуждений, —Это стоит при жизни тоски и морщин,Но отродье людей, хлебоедное племя —Всё же выйдет когда-нибудь в Ангельский чин.
Перейти на страницу:

Похожие книги