Однако в критике познания и критике языка именно эта наиболее радикальная версия скепсиса, в сущности, уже несет в себе преодоление скепсиса. Скепсис стремится изобразить ничтожность познания и никчемность языка, — но все же доказывает он в конце концов скорее никчемность масштаба, прикладываемого к тому и другому в этом случае. Ведь то, что методически и последовательно совершается в развитии скептической точки зрения, — это внутреннее разложение, саморазрушение основоположений «теории отображения». Поэтому чем дальше продвигается в данном пункте отрицание, тем яснее и определеннее вырастает из него новый позитивный подход. Необходимо искоренить последнюю видимость какого‑либо опосредованного или непосредственного тождества действительности и символа, напряжение между ними должно быть доведено до последнего предела — и это для того, чтобы именно в этом напряжении можно было увидеть специфическую функцию символического выражения и содержание каждой отдельной символической формы. Ведь это содержание действительно невозможно уловить, пока господствует вера, будто мы обладаем «действительностью» как данным и самодостаточным бытием, как целостностью (хоть вещей, хоть ощущений) прежде всякого наложения на нее духовной формы. Если бы эта предпосылка была верна, тогда форме как таковой не оставалось бы иной задачи, кроме чистой репродукции, которая, однако, с необходимостью будет уступать своему оригиналу. На самом же деле, если искать смысл любой формы, то никак не в том, что она выражает, а только в способе и манере, в модусе и внутренних закономерностях самого выражения. В этих‑то закономерностях образования, т. е. не в близости к непосредственной данности, а в последовательном отдалении от нее и заключается ценность и своеобразие языкового формообразования, равно как и ценность и своеобразие художественного формообразования. Эта дистанция от непосредственного наличного бытия и от непосредственных впечатлений составляет условие его зримости, его духовной осознанности. Поэтому язык также начинается лишь там, где прекращается непосредственная связь с чувственным выражением и чувственным аффектом. Звук еще не стал звуком языка, пока он ведет себя как чистое повторение, пока вместе с волей к «значению» ему не хватает специфического момента значения. Цель повторения заключается в тождестве, цель языкового обозначения заключается в различии. Синтез, осуществляемый в языковом обозначении, может быть лишь синтезом отличного, но не одинакового или сходного в каком‑либо отношении. Чем больше звук походит на то, что стремится выразить, чем больше он сам «есть» еще и это другое, тем меньше он способен «значить» то, что другое представляет собой. Не только в том, что касается духовного содержания, но также и с биологической и генетической точки зрения здесь имеется четкая граница. Уже у низших животных мы встречаем множество первоначальных звуков, сопровождающих эмоции и ощущения, которые все больше дифференцируются по мере продвижения к высшим видам, развиваясь в сторону определенным образом артикулированных и отделенных друг от друга «языковых выражений», криков, выражающих страх, сигналов опасности, призывных кличей в период спаривания. Но между этими звуковыми сигналами и обозначающими и значащими нечто звуками человеческого языка по — прежнему пролегает граница, сохраняется «зияние», вновь подтвержденное более тонкими исследовательскими методами современной психологии животных[21]. Шаг к человеческому языку совершается — как было подчеркнуто уже Аристотелем — только тогда, когда знак чистого значения обретает решающий примат над звуками аффекта и возбуждения: преимущество, выражающееся с точки зрения истории языка также и в том, что многие слова развитых языков, на первый взгляд кажущиеся чистыми междометиями, при более внимательном рассмотрении оказываются обратным образованием на основе более сложных языковых структур, на основе слов или предложений с определенным понятийным значением[22].