Продолжая полевые исследования, следует внимательнее присмотреться к моментам сбоя. Чаще всего они пробегаются автоматически, поскольку режим защиты от сбоев есть один из важнейших режимов сознания, действующий по умолчанию. Ограничителем символических полетов и падений является, например, логика, для действенности которой бывает достаточно простого намерения ее соблюсти. В действительности самым фундаментальным принципом логики является добрая воля к истине, хотя бы даже к продолжению общения. Речь идет о некоем соучастии в игре: отдай пас, подбрось мячик, если мячик упадет, его подберут и игра не прекратится… И только если добрая воля к истине отсутствует и по отношению к истине ведется метаигра, как это практиковалось, скажем, греческими софистами, тогда никакие имманентные законы логики все равно не помогут. В сущности, теорема Геделя как раз об этом. Единственный способ справиться с вопросом о статусе множества всех множеств – не задавать его. Точнее, не задавать на каждом шагу. Отказаться от назойливого уточнения, что изображение кошки схватило изображение мышки. Суть дела в том, что внутренние несообразности логики – отнюдь не главный источник абсурда. Как уже отмечалось, поле абсурда высокого напряжения можно создать достаточно простыми приемами. Эхолалия, машинальное повторение всего услышанного, – и есть простейшее обессмысливание. Но разрушительным для нормального дискурса оказывается и всякое сверхнормативное замедление, показывающее, что в семиозисе мы имеем дело не только с изображением, но и с самой кошкой, способной поцарапать.
Великолепный образец у Хармса:
«Кока: Я сегодня женюсь.
Мать: Что?
Кока: Я говорю, что сегодня женюсь.
Мать: Что ты говоришь?
Кока: Се-го-во-дня-же-нюсь!
Мать: Же? что такое же?
Кока: Же-нить-ба!
Мать: Ба? Как это ба?»
В данном случае расщепление «сегодня женюсь» на «се-го-во-дня-же-нюсь» демонстрирует подступающее или уже подступившее безумие. Но попутно индуцируется сильнейшее поле абсурда. Хармс и другие обэриуты выступают в роли настоящих исследователей, экспериментирующих с процессами осмысления и обессмысливания: если обычной задачей литератора, да и вообще мыслителя, является стремление залатать дыру или обойти ее на скорости, перепрыгнуть с помощью далеких ассоциаций, то чинари-обэриуты, напротив, преднамеренно визуализируют точки разрыва. Провалившиеся в абсурд, как Алиса в кроличью нору, попадают в некое Зазеркалье, причем каждый в свое собственное. Если конфигурации смысла и тем более логические построения характеризуются претензией на всеобщность, то вторжение абсурда рассыпает все подобные построения на сингулярности. Возобновляется ветвление миров, из которых ни один не предпочтительнее другого, – и в этом радикальное отличие от смысловых построений, у которых вектор предпочтения всегда задан и зачастую определяется именно принципом всеобщей связанности: ничего удивительного, ведь и законы природы тоже формируются в соответствии с этим принципом, описанным Кантом в «Критике чистого разума». Находясь в пространстве смыслополагания, можно заметить, что не все смыслы одинаково хороши – и даже не все они в одинаковой мере смыслы. Они легко отбрасываются в результате взаимных сравнений, и хотя разными исследователями отбрасывается разное, сам вектор предпочтения одного из миров перед другими не вызывает сомнения.
Не так обстоит дело в поле абсурда. Абсурдно было бы думать, что один абсурд окажется абсурднее другого. О предпочтениях здесь нет и речи, разбегающиеся миры не стесняют друг друга. И неизвестно, как насчет ангелов или чертей, но мириады этих миров свободно размещаются на кончике иглы хотя бы потому, что они не связаны ни пространством, ни местом. У абсурда нет места, он неуместен.
Способы его избегания достойны удивления, и логика лишь один из этих способов – не самый глубоко внедренный и даже не самый автоматизированный. Тем большего удивления достойна нередко встречающаяся готовность добровольно отправиться на поле абсурда. Да, семиозис приручен и одомашнен, а его исконные, изначальные коридоры проходят сквозь экзистенциальное измерение, а не семиотическое. Но и в домашнем питомце может пробудиться дремлющий зверь: не успеешь опомниться, как Серенький Волчок выскочит из своей колыбельной и – прощай Витек. Испытатели абсурда, стало быть, чем-то похожи на космонавтов, они выходят в безвоздушное и бесструктурное пространство, в пространство, лишенное опоры и когерентности (впрочем, лишенное и «пространственности», раз уж на то пошло). Происходящее обессмысливание зеркально отражается в наступающем «обесчувствовании», то есть чувство тоже становится максимально неопределенным; под вопрос попадает, стало быть, и «материя абсурда», если следовать кантовской логике.
И еще: если все расходящиеся миры равноабсурдны, что же может дать путешествие, что тут можно исследовать?