Нетрудно заметить, какую невзрачную фигуру представляет собой выведенный в этой беседе картезианец. Тот, кто еще так недавно казался гордым исполином, ниспровергающим заблуждения непросвещенных веков, теперь сам съежился и обернулся жалким карликом, комичным в своих претензиях на вселенскую мудрость. С картезианством произошло то же, что в тот же самый век Просвещения произошло с традиционной религией: они оказались по одну сторону, а потому атаки, обращенные на одно из них, по необходимости обращались и на другое[366]
.Но конечно, блестящий XVIII в., теперь представляющийся нам столетием победного шествия прогресса и неустанного восхищения разумом, был еще и столетием непрестанных войн, сожженных городов и усеянных телами в мундирах полей. Недаром Гельвеций заметил, что эпохи, благоприятствующие литературе, всегда наиболее богаты великими полководцами и государственными деятелями: «одно и то же солнце живит кедры и платаны»[367]
. И наконец, это было время разгула реакции, преследования литераторов и эмигрантов, не осмеливавшихся жить на родине. И тот же Гельвеций в предисловии к своей книге «О человеке» (напечатанной посмертно) писал: «В настоящее время истину можно найти только в запрещенных книгах, в остальных – лгут»[368]. Действительно, сколько многие книги из тех, что теперь считаются определяющими для французского Просвещения, были осуждены, а то и горели на площадях!Г. Т. Бокль, писавший о том времени, заметил: «сомнительно, чтобы и один человек из пятидесяти остался безнаказанным»[369]
. Таким образом, занятие философией могло стать и действительно становилось делом смертельно опасным. Нет ничего удивительного в той горечи, с какой Гельвеций в конце 1760-х гг. писал:Мое отечество подпало в конце концов под иго деспотизма, и отныне оно не будет уже порождать знаменитых писателей. Деспотизм обладает тем свойством, что он подавляет мысль в умах и добродетель в душах.
Этот народ уже не сумеет снова прославить имя французов. Эта опустившаяся нация есть теперь предмет презрения для всей Европы. Никакой спасительный кризис не вернет ей свободы. Она погибнет от истощения. Единственным средством против ее бедствий является ее завоевание, и только случай и обстоятельства могут решить, насколько действенно такое средство.
[…]
С каждым днем здесь все меньше будут придавать значения просвещению, ибо с каждым днем оно будет здесь становиться все менее полезным; оно будет просвещать французов относительно пагубности деспотизма, не доставляя им средств избавиться от него[370]
.Кризис, столь же спасительный, сколь и разрушительный, скоро грянет, и хотя прогноз Гельвеция не оправдается, его мрачное отчаяние многое говорит о настроениях интеллектуалов второй половины XVIII в.
Наконец, стоит сказать еще об одной черте французской философии XVIII столетия. Дело в том, что философы в это время стали весьма заметными политическими мыслителями, тогда как онтологические или эпистемологические вопросы в их творчестве отошли на второй план. Причин тому было много. Французские интеллектуалы напряженно переживали свое политическое отставание от Англии, которая, пройдя в XVII в. через ряд революционных потрясений, стала свободной страной, все граждане которой были так или иначе причастны к правлению. Контраст с абсолютной монархией, произволом королевских чиновников и деспотического правления был огромен. Поэтому французские философы своей первоочередной задачей естественно считали преобразование общественного устройства своей страны, а не разрешение метафизических задач.