Косвенным следствием такого положения дел явилось стремление сравнивать собственную ситуацию с ситуацией в других странах. Ведь сравнениями французского деспотизма с английскими свободами дело не ограничилось, и взоры философов обратились к другим странам и континентам. Отсюда несколько высокомерное обращение к политическому опыту Португалии, осторожное – к Китаю, критическое – к султанской деспотии Турции и Персии. И наконец, к этой стихийной тяге к сравнениям можно отнести характерное для эпохи обращение к образу дикаря – канадского или мексиканского индейца, которого в зависимости от вкуса то идеализируют, то низводят на животный уровень. Конечно, дело здесь не только в потребности осмыслить собственную ситуацию посредством сравнения. Ведь сам материал для сравнения давали великие географические столетия, происходившие на глазах у интеллектуалов XVIII в., и само знакомство с чужими культурами уже предполагало опыт сопоставления. И тем не менее, это сопоставление почти всегда носит критический характер, будучи способом оценить собственную ситуацию.
Торжество разума в естественных науках порождало уверенность в том, что не меньших успехов можно достичь в области наук общественных, а главное – что благодаря тому же разуму можно переустроить общество, избавив его от многих, если не от всех, пороков. Преобразование окружающего мира (прежде всего социального, а в дальней перспективе и материального) стало представляться естественным завершением философской доктрины, а сама доктрина – основанием для выработки хороших законов. Вера в хорошие законы является общим настроением эпохи. Поэтому проект Монтескьё становится выражением умонастроения весьма значительной части общества, а все философы-просветители так или иначе обращаются к проблеме права. Хотя Монтескьё оговаривался, что законы обладают разной степенью полезности в зависимости от характера общества и даже от климата, многие философы, подобно Гельвецию, представляли дело таким образом, будто взаимодействие человека и закона происходит как бы в пустом пространстве. Сам же Гельвеций постоянно настаивал на равенстве всех людей и на их одинаковой способности к счастью и труду.
Таким образом, Просвещение в своей дальней перспективе было политическим движением, имевшим своей целью власть над природой и обществом. Д. Брюер справедливо замечает, что «Просвещение в целом можно охарактеризовать как конъюнктуру знания и власти»[371]
. И эта конъюнктура предполагала, что философия должна уйти от абстрактного теоретизирования и метафизических поисков глубинных оснований знания, а выявить конкретные механизмы формирования знания и изобрести эффективные техники для разумного преобразования мира. Поистине ни до этого, ни после человечество не ставило перед собой столь грандиозные задачи. Подчеркнем еще раз: философы Просвещения не были кабинетными мыслителями, и уж тем более не были они мечтателями; они засучили рукава и взялись за практическую реализацию этой задачи, прекрасно отдавая себе отчет во всей ее необъятности. По выражению того же Д. Брюера, «философы Просвещения в поисках знания оставили книги и библиотеки и отправились в студии и лаборатории, а то и на фабрики и в мастерские»[372].В связи с такой обращенностью на злободневные проблемы философы стали популярны[373]
. Конечно, это не означает, что ремесленники по ночам штудировали «Дух законов» Монтескьё или что пахарь не выходил в поле без томика Гольбаха. Популярность философов распространялась на придворные круги и на соперничающие между собой салоны светских дам. Кружок маркизы де Помпадур стал местом обсуждения и распространения самых передовых идей. И хотя Энциклопедию постоянно запрещали, сам король тайком обращался к ней как к справочному пособию.Деятельность энциклопедистов не была каким-то частным эпизодом в богатой на события истории XVIII столетия. Она вырастает из «классического» XVII в. и постоянно обращается к нему за интеллектуальным вдохновением. В то же время, энциклопедисты конституируют образ этого столетия как «классического», выступая таким образом сознательным субъектом двух столетий и прологом к революционному будущему. Однако было бы большой ошибкой снова принимать Просвещение за какую-то переходную формацию или «преддверие» Нового порядка. П. Шоню пишет об этой исторической роли Энциклопедии и о ее эпохе следующим образом: