Ты считаешь, что разум из-за греха полностью слеп; я же считаю, что у него воспалены глаза или что он окривел. Ведь не совсем слеп тот, кто не видит из-за того, что у него гноятся глаза, и не совсем мертв тот, кто борется с болезнью.
Если тебе угодно, зови подходящего собутыльника-софиста и предлагай ему пример с камнем, который по природной силе летит вниз, а вверх — только при помощи резкого толчка. Спроси, наделит ли он камень свободной полей. Может быть, он не удержится от смеха и ответит, что тот и есть на самом дело камень[1617]
, кто задает такие вопросы. Ведь камень, как и все тяжелое, лишенное рассудка, не имеет ничего, кроме одного лишь естественного напора, а свободная воля от сотворения своего была способна поворачиваться в обо стороны.Ты скажешь, что мы говорим об испорченной воле. Предположим, что так. Если бы при обсуждении ты еще и помнил, какой она была сотворена и что смысл наименования остается, хотя отчасти он и утрачен. После первородного греха, но больше — после личного греха и свобода утрачена не полностью, и нот абсолютного рабства. Появилась слабость зрения, но не слепота; появилась хромота, но не погибель; нанесена рана, но смерть не наступила; приблизилась болезнь, но не гибель. Ведь остается какая-то искорка разума, остается какая-то тяга воли к добродетели, пусть и недейственная. Но она — ничто не из-за того, что ее самой по себе недостаточно для возвращения прежней свободы, а из-за того, что, раненая и истощенная, она не в состоянии сделать того, что могла; однако же она обращает все остатки своих сил к ободряющей благодати! Если только ты случайно не считаешь, что у мальчика нет сил, так как он одни не в состоянии сдвинуть воз и делает это, опираясь на более крепкого человека. Поэтому побереги этот пример с камнем для каменной головы и не приводи здесь таких смехотворных сравнений: «никто» — это «всё» и «ничто» значит «всё». Что если этот софист — скотист? Разве не заткнет он тебе сразу рот?! Разве что ты назовешь неудачным, если он на твои вопросы ответит тебе удачно! Наконец, что касается выражения «свободная воля», то, возможно, Фома согласился бы с тем, чтобы свободную волю после греха называть собственно не так, но он не станет говорить, что она — ничто, или что она ничего не делает с делающей благодатью.
Вот это я предложил читателю для введения к рассуждению, чтобы ему было легче понять остальное. Потому что я объяснил, что пишу для менее просвещенных, а ты, я думаю, но прочитав всей Диатрибы, стал сражаться с этой частью так, как будто бы я уже высказал свое суждение.
Столь же несправедливо ты думаешь насчет обсуждаемых мной свидетельств из Писаний — как будто я против каждого из них выставляю определение. Более того, я подтверждаю, что в разных местах я предлагаю разные свидетельства божественного Писания, которые, по видимости, противоречат друг другу, и те выводы, которые тебя так возмущают, — это выводы не определяющего человека, а доказывающего, не поучающего, а ведущего спор для того, чтобы из столкновений свидетельств, и толкований воссияла истина. И я пользуюсь правом спорящих, требуя иногда несправедливого для того, чтобы получить по справедливости. Ведь тот, кто спорит, часто поступает так не для того, чтобы заявить о том, что он сам думает, а для того, чтобы заманить и сокрушить противника. При этом он нередко пользуется положениями ложными, однако же принятыми противником, и выводит из них то, что находится за пределами истины, чтобы противник лучше понял, что он побежден, и, отказавшись от борьбы, захотел бы поучиться.
Тот, кто учит, делает это совсем иначе, чем когда он борется. Но определенный недостаток времени уже давно заставляет меня прервать это рассуждение. О том, что осталось, надо говорить точнее и на досуге.
Посмотри, прошу тебя, сколько времени, сколько бумаги и труда мы уже потеряли, опровергая твои колкости, насмешки и поношения. Ты мог, никому не вредя, во славу себе храбро защищать свое учение — этого заслуживала сдержанность моей Диатрибы. Чем больше она леденела и храпела, — ведь ты так истолковываешь мою вежливость, — тем меньше она заслуживала бессильной ярости твоего пера. Ныне, когда не осталось ничего, чего бы ты не терзал и не выдергивал для поношений и насмешек, ты главным образом губишь досуг — и свои, и мой, и читательский. Поэтому ты настолько не вызываешь к себе доверия, что, когда ты объявляешь о боли твоей души, то даже в это большинство людей не верят — независимо от того, учишь ли ты правильно, убеждаешь или вдалбливаешь. Я представляю себе, что такого рода вещей в твоих сочинениях очень много. Ибо какое обстоятельство побуждало тебя обвинять меня в том, что мне никогда и на ум не приходило?