Переоценка ценностей происходила в те дни не в одном Бердяеве. Хорошо помню очень показательное по своей тенденции выступление одного из «мусагетских юношей», Сергея Николаевича Дурылина, принявшего весьма для меня неожиданно священнический сан. В старенькой рясе, с тяжелым серебряным крестом на груди, он близоруко и немощно читал у Бердяева доклад о Константине Леонтьеве. Оставшись, очевидно, и после принятия сана утонченным эстетом, отец Сергий Дурылин убежденно, но все же явно несправедливо возвеличивал этого, в глубине души скептического аристократа и тонкого ценителя экзотических красот жизни, лишь со страху перед смертью принявшего монашество, за счет утописта, либерала и всепримирителя Соловьева.
Соловьевской веры в возможность спасения мира христианством в докладе Дурылина не чувствовалось. Речь шла уже не о том, как обновленным христианством спасти мир, а лишь о том, как бы древним христианством заслониться от мира.
Имена Жозефа де-Местра, Шатобриана и Бональда становились с каждым днем все популярнее. Я сам засел за перечитывание «Философии мифологии и откровения» Шеллинга.
Если бы в моей памяти не темнел небольшой кабинет Николая Александровича и не светилась бы красными бликами шелковая обивка его гостиной, мне было бы много грустнее вспоминать нашу подсоветскую жизнь. В те годы насильнического попирания свободы и личности с особою силою ощущались «первозданные» реальности жизни и общение в духе становилось такою же неотъемлемою потребностью, как еда и сон.
Всех, кто собирался за чайным столом Бердяева, освещенным керосиновою лампой (чай брусничный, пирог, по размерам символический, по субстанции ржаной), не припомню. Из старых членов Религиозно-философского общества многих уже не было в Москве. Князь Трубецкой был на белом юге, Вышеславцев жил где-то под Москвой и кормился при каких-то бывших помещиках, которые, как и Никитины, еще ковырялись на нескольких десятинах оставленной им земли.
Как и встарь, неугомонно бурлил на собрании седой, пунцоволикий Рачинский, как и встарь, радовал глаз своею внешностью и пленял дух богатством мыслей и изысканностью речи горько бедствовавший Вячеслав Иванов; бывал у Бердяева и Айхенвальд, переживавший тяжелую трагедию в связи с небезопасными для семьи коммунистическими настроениями сына. Жалкою тенью себя самого, но все же милым сердцу образом праздной, никчемной, но и богатой талантами дворянски-помещичьей России захаживал мой старый гейдельбергский знакомый – Базилевич. Из новых лиц наиболее живое участие в академии принимали: приехавший из Саратова профессор Франк, один из самых значительных русских философов, и два доцента Московского университета – юрист Гольдштейн и экономист Букшпанн. На многих докладах бывали снедаемые в серой, грязной Москве тоскою по синей, светлой Италии редакторы «Софии» Грифцов и Муратов, а также, конечно, Гершензон и Андрей Белый. Последний, впрочем, реже других, так как он частично жил в Петербурге, где вместе с Ивановым-Разумником руководил Вольной философской академией.
Всего на дому у Бердяева собиралось человек 20–25 активных участников общей работы. В Мерзляковский переулок на большие собрания приходило человек 100, а на доклады более известных лекторов и много больше: в большинстве все знакомые по прежним философским собраниям лица.
На всех докладах и прениях неизменно присутствовала Ольга Александровна Шор, племянница известного в Москве пианиста Давида Шора, исключительно умная, многосторонне образованная и очень талантливая девушка, с большим успехом читавшая лекции по истории искусства на всевозможных рабочих курсах.
Гостеприимный дом ее родителей, в котором мы, приезжая из деревни в Москву, постоянно бывали, я вспоминаю с глубокою признательностью. У Шоров дольше чем у других держались кое-какие последние запасы, которые они, не заглядывая в будущее, радушно и беззаботно скармливали всем, кто попадал к ним: и старым друзьям, и случайным знакомым. У них, в относительно еще комфортабельной обстановке, мы довольно часто встречались с Вячеславом Ивановым, со Шпетом, с семьею редактора «Русских ведомостей» Игнатова и со многими «бывшими людьми». Бывали у Шоров изредка и иностранцы, главным образом, любознательные немцы, пытавшиеся разгадать душу России, а попутно и выяснить, будет ли для Германии какая-нибудь польза от революции. Среди них наиболее интересным мне показался доктор Ионас, основавший впоследствии вместе с профессором русской истории Гешем Кёнигсбергский научный институт по исследованию Восточной Европы, а в частности России.